— Даю слово, — ответила она, немного помявшись.
С них всегда приходится брать такие клятвы, прежде чем рассказывать нечто, насыщенное чувством, иначе они способны наложить на себя руки; во всяком случае, я всю жизнь только об этом и слышу. Они считали себя виноватыми за то, что стряслось с миром — так я, во всяком случае, тогда думал. А иногда меня посещала мысль, что мы для них все равно что тигры для нас: сильные, полные жизни красавцы, ранящие их самим фактом своего существования.
— Ты когда-нибудь видела тигра? — спросил я ее.
— На картинках, — ответила она.
— Нет, близко — так, чтобы до тебя долетал его запах.
Это предположение ее как будто взволновало: она замигала, поджала губы и покачала головой.
— А я видел: этой ночью, совсем рядом. В каких-то двадцати— двадцати пяти футах.
И я начал расписывать дикую животную красоту, от которой останавливается сердце, силу, потрясшую меня, и все, что произошло в результате между мной и Келли. Было видно, что мои слова причиняют ей боль: ее костлявые пальцы сжались в кулаки, лицо напряглось; но я не мог остановиться. Мне хотелось ее задеть, заставить почувствовать себя такой же незначительной, никчемной, каким я чувствовал себя в присутствии тигра. Я знал, конечно, что это несправедливо. Даже если Капитаны несли ответственность за то, как все в мире обернулось, тигры — не их вина; я был уверен, что либо тигры, либо еще какие-нибудь твари вроде них существовали всегда, чтобы люди не забывали, на каком они свете.
Когда я закончил, она сидела, вся дрожа и откинувшись как можно дальше, словно мои слова стали тараном, вколотившим ее в спинку кресла. Она оглянулась и, поняв, что помощи ждать неоткуда, опять уставилась на меня.
— Это все? — осведомилась она.
— Зачем вы с нами беседуете? — спросил я после паузы. — Ведь вам это явно не в радость.
— Радость? — Это понятие ее озадачило. — Вы — наша жизнь.
— Как же это получается? Мы не знаем ваших имен, никогда не видим вас по-настоящему…
— Разве все, что имеет важность для жизни, всегда находится рядом?
Я поскреб в затылке. Возразить было нечего. Но мне хотелось увидеть ее в новом свете, понять, какой мир скрывается за этой бледной маской.
— Но нас вам хочется всегда иметь под рукой, не так ли?
— Почему ты так думаешь?
— Такая уж у меня теория.
Она приподняла брови.
— Видишь ли, — объяснил я, — вы заставляете нас жить самым малым, но когда кому-то хочется чего-нибудь новенького, вы разрешаете попробовать, если только замах не слишком велик. Как я понимаю, вы хоть и позволяете нам двигаться вперед, но очень медленно.
Она сузила глаза и промолчала.
— В свое время я со многими из вас говорил, и у меня появилась догадка, что вы не любите сами себя и не хотите, чтобы мы это замечали — во всяком случае, пока мы достаточно не окрепнем, чтобы смириться с тем, что вы скрываете.
— Предположим, так оно и есть, — сказала она. — Как бы вы тогда к нам относились?
— Наверное, почти так же, как сейчас.
— Как именно?
— По правде говоря, мне нет до вас особого дела. Ведь вы — всего лишь лица с голосом, лишенные подлинной загадочности, в отличие, скажем, от настоящего Бога. Вы — вроде дальней родни, никогда не приезжающей погостить, которую никто и не ждет на свои семейные сборища.
Подобие улыбки приподняло уголок ее рта. Мне показалось, что ей понравился ответ — понятия не имею, чем.
— Что ж, — вздохнул я, вставая и берясь за винтовку, — приятно было поболтать.
— До свидания, Роберт Хиллард, — сказала она.
Меня разозлило, что она знает мое имя, а я ее — нет.
— Почему бы вам не называть себя по именам, черт возьми?
Она снова чуть было не улыбнулась.
— А ты еще утверждаешь, что в нас нет никакой загадки.
Днем я работал в гидропонной оранжерее — длинном низком помещении из светозвуконепроницаемых панелей и пластмассы. Здание находилось через две улицы от больницы. Оранжерея была моим увлечением: мне нравилось дышать здешним густым воздухом, смешивать удобрения, поливать грядки и расхаживать между ними, любуясь зелеными проростками. Здесь я сочинял песенки, напевал их себе под нос и забывал обо всем на свете. Ночи я проводил с Кири. Ей предстояла дуэль, и она усиленно набиралась того особенного свирепого спокойствия, которое помогало ей в схватке. Дуэль должна быть не смертельной — от таких забав она отказалась после рождения Бреда, однако и при сражении «до первой крови» можно получить серьезные ранения, а настроена она была серьезнее некуда. Кири была одной из лучших дуэлянток. Уже много лет она не знала поражений, но теперь, на четвертом десятке, должна была тренироваться усиленнее, чем прежде, чтобы оставаться на высоте. Во время тренировок лучше было держаться от нее подальше: она не давала мне пикнуть и вообще была слишком воинственно настроена. Меня несколько раз подмывало заглянуть к Форноффу и проведать Келли, однако я держался. Кири нуждалась во мне, к тому же я знал, что скоро она бросит свои дуэли и будет нуждаться во мне еще больше. Поэтому всякий раз, когда ей требовалось одиночество, я брал винтовку и забирался на северную стену каньона с намерением подстрелить пару обезьян. Северная стена выше южной, где обычно скапливались обезьяны, и отрезана от их стойбищ глубокой пропастью, которую мы нашпиговали взрывчаткой и всяческими ловушками. Обезьян можно как следует разглядеть с противоположной стороны, только когда они принимаются танцевать вокруг своих костров, но на таком расстоянии для меткого выстрела требуется везение. Как ни странно, смерть соплеменников ничего для них не значила: они не прерывали своих танцев.
Однажды я отправился на северную стену с Бредом, долговязым тринадцатилетним парнем, походившим на Кири черными волосами и худым ястребиным лицом. Мы засели за камнями, положили винтовки на колени и стали с наслаждением вдыхать ночной воздух. Погода стала чуть более теплой, небо прояснилось, звезды мерцали с такой силой, что, казалось, вот-вот упадут. Тишина была такой, что в ушах начинало звенеть. На южной стене горели костры, но обезьян не было видно, поэтому мы с сыном повели беседу о разной всячине.
Вскоре перед кострами появилась целая куча обезьян и запрыгала, как ожившие куклы из черной бумаги. Мы открыли по ним пальбу, но без видимого результата. После очередного выстрела Бреда одна обезьяна шлепнулась, покатилась по земле и исчезла из виду. Я неоднократно наблюдал такие падения — они были частью танца. Однако это было удобной возможностью укрепить уверенность Бредли в своих силах. Я сгреб его за плечи и крикнул:
— Черт! По-моему, ты попал!
Через три дня Клей Форнофф превратился в Плохого Человека. Все именно этого и ожидали после того как он показал, на что горазд, с Синди Олдред, старшей сестрой Хейзел. Клей умасливал ее и сманивал с собой на равнину; Синди не нужно было особенно долго уговаривать, потому что репутация у нее была не лучше, чем у сестрицы, но даже ей требовалась ласка. От грубого обращения она заартачилась, и тогда Клей потерял терпение: он поколотил ее, затащил в кусты и там попытался над ней надругаться. На следующий день Синди выдала его, и он не стал отпираться. Ему грозила серьезная кара, но Синди проявила снисхождение — возможно, у него имелось против нее какое-то оружие, остановившее занесенную руку: она попросила, чтобы его помиловали, и Клей отделался предупреждением. Это означало, что отныне он будет под строгим наблюдением, и любая его оплошность неминуемо приведет к изгнанию в пустыню без шанса на возвращение.
Дело было в полнолуние. Луна превратилась в чудовищный золотой шар, разбухший сверх всякой меры; в ее свете каньон сиял так, словно сам превратился в источник света. Я прогуливался с Бредом и как раз находился перед лавкой Форноффа, закрывшейся пару часов назад, когда услыхал внутри какой-то шум. Лошади, стоявшие поблизости в загоне, взволнованно перебирали ногами. Я велел Бреду оставаться позади