непонятно, на что именно требуется лицензия. Это не демонстрация и не уличный праздник. Больше всего это напоминает такой вид деятельности, как съемки.
— Нет, — сказал я. — Никаких камер. Никаких съемок. Вы же знаете.
— Да, но в заявке нам надо все представить под видом съемок. Преподнести в качестве мероприятия установленного типа, чтобы они смогли дать нам на него разрешение. Съемки — самый простой способ. Подадим на использование местности для киносъемок, а камер никаких не будет, вот и все.
— Пожалуй, — согласился я. — При условии, что на самом деле ничего снимать не будем. Так когда мы можем начинать?
— На следующей неделе.
— Нет, это слишком долго!
— Мы не можем тут ничего…
— Надо быстрее! Почему завтра нельзя?
— На выписку лицензионных документов уходит несколько дней, — объяснил он, — даже при таких взятках, как у нас.
— Значит, увеличьте взятки! Если прождать целую неделю, все кончится!
— Что кончится?
Я скользнул взглядом мимо его головы. На красной крыше с дальней стороны двора было видно трех котов; это означало, что сидевшие там люди заменили того, который упал у меня на глазах. Я снова перевел взгляд на Наза.
— Послезавтра — последний срок! Самый-самый крайний!
Он подготовил все к послепослезавтрашнему дню. Получил разрешение от администрации, разрешение от полиции, наладил работу всего персонала, вспомогательного персонала и рассыльных, организовал питание и бог знает что еще. Пока я ждал, мне пришло в голову, что любое великое дело — вопрос организации. Не гениальности, не вдохновения или полета фантазии, не умения или хитрости, а организации. Постройка ли пирамид, посадка ли космического корабля на Юпитере, захват ли целых континентов или изображение библейских сюжетов на крышах часовен, все — в организации. Я решил, что по кастовой шкале люди, занимающиеся организацией, превосходят даже тех, кто осуществляет связи. Я решил, что велю Мэттью Янгеру вложить деньги в организационную промышленность, если такая есть.
Еще я, пока ждал, велел Роджеру сделать мне модель участка, где происходила стрельба. Туда входили: телефонная будка, тротуар, столбики, улица, магазины и паб. Там были машинки, которые можно было двигать, и маленький красный велосипед. Были там и человеческие фигурки: двое убийц со своими автоматами, жертва. Роджер доставил ее мне вечером накануне реконструкции. Я убрал сделанную им модель моего здания с журнального столика в гостиной и поставил на ее место эту новую модель. Всю ночь я не ложился спать — смотрел на нее. Я придал человеческим фигуркам положения, указанные в схемах судебного заключения. Заставил двоих убийц припарковать машину, шагнуть на улицу и двинуться вперед. Заставил мертвеца выйти из телефонной будки, влезть на велосипед, упасть, проковылять пару шагов вперед и рухнуть. За каждой фазой этой последовательности я наблюдал под всевозможными углами.
Почему меня так захватила смерть этого человека, которого я никогда не видел? Я решил не отвлекаться на размышления. Конечно, я знал, что между нами есть нечто общее. Его чем-то ударило, ранило, он потерял сознание, распростершись на земле; я тоже. Мы оба соскользнули в место, где царили полнейшая тьма, безмолвие, ничто, без памяти и без предвидения, место, куда не дойти никаким импульсам. Он пошел до конца, остался там, меня же засосало обратно, через невнятные стадионы к палатам в форме буквы L и обсуждениям договора; и все-таки короткое время мы оба находились в одной и той же точке — стояли, лежали, парили, неважно. Мы оба находились в одной и той же точке и в более обыденном смысле: нам обоим довелось стоять в телефонной будке, откуда я звонил Марку Добенэ в день заключения договора, в этой кабинке, из чьей крохотной копии я теперь заставлял выходить маленькую модель его, все снова и снова. Наши пути разошлись, как только мы ее покинули: я вышел — два раза, на третий миновал ее и поехал в аэропорт, он же вышел и умер; но какое-то время мы оба стояли там, держали в руке трубку, смотрели на слова «Аэропорты, вокзалы, легкие».
Однако целиком приписать мою фиксацию на нем нашему с ним общему опыту было бы лишь половиной правды. Меньше, чем половиной. На самом деле этот человек стал для меня символом совершенства. Возможно, в его падении с велосипеда была неуклюжесть, но, умерев на асфальте у заградительных столбиков, он совершил то, что хотел совершить я: соединился с окружающим его пространством, погрузился, влился в него, заставив промежуток между ним и собой исчезнуть, — и при этом слился со своими действиями, слился до такой степени, что больше их не осознавал. Он избавился от своей разъединенности, отдаленности, несовершенства. Срезал обходной путь. Тогда и мысли, и действия распались, обернувшись идеальным равновесием. Место, на котором это произошло, было точкой попадания совершенства — всеобщего совершенства: того, чего достиг он, того, чего хотел я, того, чего хотели все остальные; они просто об этом не знали, да и в любом случае, даже знай они, у них не было восьми с половиной миллионов, с помощью которых к этому можно было бы стремиться. Это была точка священная, благословенная точка, и каждый, кто находился в ней, подобно тому, как находился в ней он, тоже становился благословен. Потому-то я должен был реконструировать его смерть — для себя самого, разумеется, но еще и для всего мира в целом. Ни один из тех, кто это понимает, не сможет обвинить меня в недостатке щедрости.
Ночью, часа в три или четыре, дождавшись самого тихого времени, я начал размышлять о том, куда исчезла душа этого темнокожего мужчины, покинув его тело. Его мысли, впечатления, воспоминания, что угодно — тот фоновый шум, что стоит у каждого из нас в голове, который не дает нам забыть, что мы живы. Все это должно было куда-то деться — не могло же оно просто испариться. Наверняка хлынуло, вытекло или просочилось на какую-то поверхность, оставило на ней какое-то пятно. Какой-то след всегда остается. Я прочесал тонкие картонные поверхности роджеровой модели. Они были такие белые, такие чистые. Я решил их пометить и в поисках чего-нибудь, что оставило бы пятно на белом картоне, направился в кухню.
В шкафчике над кухонным столом, у которого я тренировался поворачивать боком, нашлись уксус, вустерский соус и голубая мятная эссенция. Я взял чистую бумажку и поэкспериментировал с каждым из них. Самое лучшее пятно получилось от вустерского соуса — никакого сравнения со всем прочим. Найдя недопитую бутылку вина, я попытался сделать пятно на бумаге и с его помощью. Консистенция оказалась менее густой, но цвет вышел замечательный. Похоже было на кровь.
— Кровь! — обратился я вслух к своей пустой квартире. — Как же я сразу не подумал про кровь?
Я взял из ящика ножичек, кольнул его острием палец и стал сжимать плоть и кожу. Наконец на ранке вырос маленький шарик крови. Держа палец вертикально, чтобы не потерять этот шарик, я вернулся в гостиную и, прижав его к картону, кровью нанес на середину дороги свой отпечаток. А после, усевшись, смотрел на него до утра.
Это был громадный отпечаток, протянувшийся от одного края тротуара к другому, контуры его завихрялись вокруг столбиков, машин и магазинных фасадов, описывали круг у телефонной будки и шли назад, единым большим, волнообразным росчерком охватывали убийц вместе с их жертвой. Последние, разумеется, были слишком малы, чтобы разглядеть его, да и вообще понять, что он есть. Нет, он был различим только сверху — аэродром для высших по разуму существ.
12
Настоящие поверхности, увиденные мною в тот же день, были потрясающими. Если схемы напоминали абстрактные картины, то сама дорога походила на работы старых мастеров, кого-то из этих голландцев, где слои масляной краски подернуты густой рябью. Асфальт на ней был старый, в изломах и трещинах. А линии разметки! Они были выцветшие, истонченные временем и светом до слабого эха инструкций, некогда так смело ими провозглашаемых. Дорога, подобно большинству дорог, имела поперечный уклон. Недавно прошел дождь, и, хотя центральная ее часть была сухой, поверху шли мокрые следы шин. По краям же она была все еще мокрой. Рядом со швами, где дорога примыкала к поребрику с мощеным тротуаром, смешанные по всем правилам вода и грязь образовывали мутные, рябоватые гребни. Местами они сбегались