Ушли и нет никого. Девять дней не было.
Потом из утреннего тумана вышел на берег оборванный Харитон.
Молча оттолкнул лодку от берега, погреб к сонному теплоходу. Еще из лодки стал орать: «Снимайтесь с якоря!» – «А хозяин где?» – спросили с борта. «Теперь я хозяин! Снимайтесь! Нет Антона. Болотная утопила!»
Так поняли, что Харитон только и остался в живых.
Но неделю спустя (теплоход ушел), прихрамывая, выбрался из тайги Кум.
«Где Антон?» – кинулись к нему. А он поморщил огромный лоб, переступил короткими ногами со ступни на ступню: «Болотная бабка утопила». – «И Харитона утопила?» – «И его». – «Так уплыл же Харитон! Сами видели!» – «Ну, значит, не утопила, – мрачно согласился Кум. – Вернется».
И оказался прав.
Потеряв партнера, Харитон стал приплывать каждый год.
Теперь, правда, как брат Харитон, но все равно с товарами.
Евелина с печалью («Аха»), Евсеич с гордостью посматривали Святого. А он вдруг начал бледнеть. Все слышал, может, так слова подействовали. Или коньяк. «Отцы ваши ели сахар, а зубы у вас сыплются…»
Предупреждая меня, Евелина прижала пальчик к губам.
Длинные руки Святого пришли в движение. «Отцы ваши ели сахар…»
Сбив со стола рюмку («Аха»), брат Харитон, как во сне («…а зубы у вдс…»), потянулся к замершей Евелине. Пробежал пальцами по длинному ряду перламутровых пуговичек («…сыплются…»). Как по пуговичкам гармоники. А Евелина не отпрянула. Опустила веки, даже подалась навстречу. Перламутровые пуговички покатились по ковру, из распахнувшегося шелка выкатились смуглые груди – в жадные ладони совсем ослепшего брата Харитона. – «Левую ногу тебе прострелят…» – Глаза у него выцвели, казались слепыми. – «Пулей?» – закатила такие же сумасшедшие глаза Евелина. – «А то… Терпи… Хромоножкой станешь…»
Глава четвертая
Фиалка для кума
Легкий туман плыл над протокой.
Дым над трубами. Полная оторванность от мира.
Человек в застиранной рубашке присел рядом на бревнышке:
– Ты чей?
– Да так. С теплохода.
– А я врач.
– Поздравляю.
– Теперь все больше по справкам.
– Здоровые? Мало болеют?
– Да как сказать? Но справки все равно нужны.
– От чего?
– От испуга.
Я посмотрел на врача и он пояснил. Охотник прицелится в белку, а лесная вдруг выскочит – ухнет. Обделаешься с испугу. В другой раз уснешь у костерка, а она на тебя мокрой травы навалит, ряски. Пахнешь потом. Недавно татарин на мельнице видел лесную. Голышом, мохнатая. Выскочил почернелый, волосы над головой торчат, как зонтик. У лесной, говорит, морда тарелкой. Медная. И волосы по часовой стрелке завернуты. Когтями по паркету тук-тук.
– Какой же паркет на мельнице?
– Ну это я так, к слову, – признался врач. – Но такую пусти на паркет, точно стучала бы. Я в справках так пишу:
– Антону тоже давал такую?
– Ну, кого вспомнил! – протянул врач. – Я клятву Гиппократу давал. А Антону ничего не давал. Человек тихий, выращиваю свиней, как все. Выделяться не хочу, но свиньи у меня чистенькие, хоть переднички на низ надевай. Сам-то белье ношу черное, чтобы сильно не маралось. Бедный человек обязан хорошо пахнуть, – доверительно выдохнул он. – Это звери бедны. У них никаких вещей нет!
На несколько дней обо мне забыли.
Врач таскал меня по домам. Правда, люди на расспросы о лесных отнекивались, а об исчезновении Антона вообще отказывались говорить. Пропал и пропал, чего теперь? Тайга знает, кто ей нужен. Татарину, затащив меня в его избу, врач сказал:
– Вот совсем ничей человек.
Татарин обрадовался, но жена даже не обернулась. Зачем ей ничейный? Никому не принадлежу, значит, и ей не принадлежу. Звали ее Наиля. Жарила яичницу, переступала босыми ступнями по некрашеному полу. Ступни огромные, как ласты. В чугунной сковороде шипело, взрывалось сало. Со стен присматривались к нам лаковые родственники.
Татарин похвастался:
– Прошлой зимой умер у нас дед Филипп. Видишь? – выставил ногу с огромной ступней. – Вот ты все расспрашиваешь про Антона. А Антон что? У него и нога была обычная, и сам человек обычный. А вот у деда Филиппа нога была даже больше моей. Сказался фактор, – умно ввернул он, пытаясь пригладить торчавшие над головой черные волосы. – А руки короткие, – огорченно выставил крепкие руки. – Даже короче, чем у меня. Я, конечно, молодой, чтобы давать какие-нибудь полезные советы по здоровью, но дед Филипп прямо говорил: при таких-то ступнях зачем нам длинные руки?
– Сука, – мотнула головой Наиля.
Я посочувствовал. Спросил, страдает ли таким Кум?
Татарин сразу же покосился на жену. Ясный хрен, страдает. Чего бы ему не страдать. На нем тот же фактор сказался. Только Кума тут редко видят.
– Брата Харитона боится?
– В самую точку, – кивнул врач.
– А чего ему бояться брата Харитона? Он же Святой.
Татарин отвел глаза, а Наиля отчетливо щелкнула челюстью. Не люди, а углы какие-то, неодобрительно подумал я. Не хотели они говорить об Антоне, не хотели говорить о Святом. Все их раздражали. Не хотели даже о лесных говорить. Зато татарин плеснул в стаканы. Волной запаха сбило в полете муху, рожи родственников на стенах оживились. Я так понял, что в деревне Кума не любят. Он дарвинист, он любит цыганские песни.
– Сука!
Даже бабу имел из Питера.
– Суку! – пояснила Наиля, бросая на стол тарелки.
В правах потребителя ленинградская баба не сильно разбиралась, да и была поражена в правах. Под кличкой Фиалка обслуживала конвой. Тело, как у физкультурницы. Перед самым ее появлением в лагпункте ушел от Кума старый кот с отрубленным ухом, может, заранее почувствовал беду, хотел отвести ее от хозяина. А Кум не понял. Он в тот день стрельнул сразу трех беглых врагов народа («ЧК всегда начеку!») и получил на руки чистыми шестьсот сорок пять рублей. Майор Заур-Дагир всю сволоту к вечеру загнал в бараки. Фиалке подарили лаковые туфли, взятые из вещей одной («Суки») лишенки, полностью пораженной в правах. За деревянным столом сели восемнадцать человек охраны – все в отглаженных, перетянутых портупеями гимнастерках, с ромбами в малиновых петлицах, с орденами, с почетными знаками. От души радовались успеху товарища. Только к вечеру спохватились – нет Фиалки!
Вот весь день была на глазах, а сейчас нет.
Прошмонали все бараки. Прошмонали всю тайгу. Нигде ни следа, пусто.