пресекся, а ведь можно было живописать все перипетии поисков ганшинского дома, можно было рассказать, как, припарковав машину на окраине поселка, он нырнул в быстро сгущавшиеся сумерки, как дважды ошибался домом и как его облаял какой-то гигантский пес, черный и лохматый, облаял без злости, а просто так, во исполнение традиционного долга, потому что собачьи инстинкты меняются медленнее, чем обычаи людей. Можно было бы рассказать, как он еще минут десять плутал по поселку, который и весь-то состоял из полусотни разбросанных по роще “диогенов”, “каратов” и “хеопсов”, а потому улиц не было и в помине, да и нужды в них не ощущалось, ибо разрывы между мощными- в обхват, а то и в два - колоннами сосен пропустили бы не то что грузовой инимобиль, но и болотный танк класса “тортила”. И про того соседа, который наконец показал Бертеневу ганшинский дом, можно было сказать, а заодно помянуть, как посетовал этот сосед, что мало кто заходит к Ганшину, живет, мол, затворником человек, а почему? В самом деле, почему? Что это за Симеон-столпник, сам себя в пустыню изгнавший? Так, слово за слово, и мог начаться разговор, ради которого он приехал сюда. Но момент был упущен, и теперь снова надо было пытаться сплести нить, так неосторожно порванную единым словом. И Бертенев пытался плести, все время чувствуя на себе настороженный, выжидающий взгляд Ганшина.
Он передал привет от Ланге и Тапио. Ганшин кивнул: спасибо, очень рад. Но не было за этими словами радости. Была лишь какая-то невысказанная боль и тоска. Еще бы, подумал Бертенев, трудно говорить с теми и о тех, кого ты бросил в не самый легкий час… Но двадцать лет есть двадцать лет, и срок давности вышел, давно уже вышел, тем более что никакой подлости ведь Ганшин не совершил. Просто ушел, не веря в успех начатого дела. А это простительно, хотя и больно тем, кто работал рядом.
Разговор вновь пресекся, не успев еще, по сути, начаться, и Бертенев попытался воскресить его традиционными “а помнишь?”, возрождая в памяти давно ушедшие годы, магией слов вызывая к жизни фантомы тех, с кем вместе они начинали когда-то. Несколько раз ему казалось, что мелькнул в ганшинских глазах живой проблеск, что вслед за односложными репликами, которыми в основном ограничивал Ганшин участие свое в разговоре, вот-вот прорвутся настоящие, нужные сейчас слова. Но ничего не менялось, и Бертенев вновь и вновь обдумывал свой монолог, пока не почувствовал наконец, что он ему не дается.
– Вот что, Коля, не мастер я дипломатию разводить, - сказал Бертенев, которому эта словесная игра надоела, а может, просто не по вкусу пришлась или не по плечу. - Вот что. Ты в курсе наших дел?
– Более или менее, - неопределенно пожал плечами Ганшин.
– Мы получили последний штамм. Прирост массы великокепный - до тридцати процентов в сутки. Весь базовый бассейн кишит и бурлит. Помнишь базовый?
– Помню.
– Производительность - тоже. И главное - главное получаем не только кислород, но и уголь. Понимаешь?
– Понимаю, - безо всякого выражения сказал Ганшин и плеснул себе еще кофе; спохватившись, спросил: - Тебе налить?
– Нет, спасибо. Ты что, в самом деле не понимаешь? Или забыл?
– Ничего я не забыл. Ну так что же?
– То, что нас выдвинули на премию.
– Министерскую?
– Нет. “Золотое облако”. - Бертенев против воли улыбнулся, и впервые за этот вечер Ганшин увидел на миг того, прежнего Бориса с его улыбкой, которую все “болотники” называли инфекционной, ибо в самом деле не заразиться ею было крайне сложно.
“Золотое облако” - премия Климатологического Комитета ООН и Международного института охраны среды, пожалуй, самая престижная в этой области. На миг Ганшина охватило сомнение. Ведь все-таки он…
– Так что же? - спросил он как можно спокойнее, и кажется, это ему удалось.
– Я хочу, чтобы в числе группы был и ты.
– Спасибо, Боря. Но ведь, кроме тебя, есть еще Тойво и Оскар…
– Их я уговорю.
– Думаешь?
– Безусловно.
Да, ты уговоришь, подумал Ганшин “Золотого облака: И спасибо тебе. Но мне не надо, мне этого не надо. Ни ни разговоров этих. “
– Нет, - сказал он. - Я тут ни при чем. Это ваша работа. Ваша, а не моя.
– Но ведь это же твоя идея! И забыть этого я не могу, не имею права! Ведь это же ты…
Ну зачем, зачем мне нужно говорить об этом, подумал Бертенев. Не мог же он забыть, в конце концов! Как тогда, после пожара, когда начисто сгорел весь третий штамм, и все мы ходили как в воду опущенные, и руки не поднимались, а он, Ганшин, сказал: “Вот и.хорошо, Боря. Дело-то безнадежное было. Бесперспективное. Ведь прежде всего нужна самоокупаемость-хотя бы частичная. Так?” Бертенев тогда мог только устало кивнуть, потому что об этой самоокупаемости было уже говорено и говорено… Конечно, сама по себе их идея была прекрасна: вернуть атмосфере безнадежно утраченный кислород, избавив ее от излишков углекислого газа, давно уже ставшего проблемой века.
Эта проблема родилась вместе с первыми искрами прометеева огня, зажженного на Земле человеком. Горели дерево, уголь, нефть, горели кизяк и бензин, горели торф, пропан, спирт и водород - ив атмосфере появлялось все больше и больше углекислого газа. Огонь создал человечество, став самым мощным его инструментом, огонь защищал кроманьонца от пещерного льва, и огонь поднимал в Приземелье сверкающие обелиски первых ракет. И рождал проклятый СО2. Пока в начале века его не накопилось достаточно, чтобы окутать всю Землю незримым покрывалом, сквозь которое не могло уйти тепло, а значит, еще немного - и началось бы таяние ледников, и тогда…
Их было четверо, четверо видевших, что тогда будет, видевших наступающий океан и отступающее на возвышенности, в горы человечество, потому что океан поднимется почти на шестьдесят метров, а это значит, что вся жизнь человечества будет нарушена навсегда. С парниковым эффектом уже боролись, боролись давно, уже лениво вращались над Землей гигантские Теплоотводные Колеса, уже запускали в небо контейнеры термоаккумуляторов беззвучные залпы электрических пушек, но это были просто попытки превратить курную избу в избу с дымоходом. Человечество вырастало, и теперь уже отапливало прометеевым своим огнем не только Землю, но и Космос…
И они - горстка, четверка энтузиастов - Ганшин, Бертенев, Тапио и Ланге, - решили найти иной путь.
Ведь у СO2 был исконный враг. Зеленый враг - хлорофилл.
Леса и рощи, степи и луга, океанские водоросли - все это разлагало углекислый газ и возвращало кислород атмосфере.
Но леса исчезали с лица планеты, питая ненасытный огонь; они исчезали, освобождая места для полей и плантаций. Дерево, дерево, дерево - сырье и строительный материал, пища, бумага и одежда… И океан, медленно затягивавшийся нефтяной пленкой, он тоже не мог уже работать так, как когда-то. Всем им нужна была замена, был нужен помощник, некий квазихлорофилл, суперхлорофилл, и раз он был нужен - он родился. Он родился в уме химика Ланге, под руками биологов Тапио и Бертенева, и он - бурая, зернистая масса, больше всего напоминавшая лягушечью икру, - потребляя углерод из углекислого газа, возвращал кислород в атмосферу.
А потом был тот пожар, и у всех опустились руки. И только Ганшин, последним присоединившийся к их группе физик Ганшин, сказал тогда Бертеневу: “Ведь что такое СО2? Углерод и кислород. Вот и надо создать такой штамм, чтобы он питался солнечной радиацией, кислород возвращал в атмосферу, а углерод… Представляешь? Болото рождает алмазы, графит, уголь… Ведь это все - углерод. И это - самоокупаемость. А?…” А через день принес тоненькую пачку листов, исписанных от руки бисерным, но ровным и четким до педантизма почерком: “Я тут набросал кое-что. Ты посмотри на досуге, ладно?” Бертенев смотрел неделю. А потом узнал, что Ганшина нет уже на их болотной станции. Что уехал он, и никто не знает куда.
Поначалу Бертенев пытался разыскать Ганшина, вернуть, понять хотя бы, что случилось, но никаких концов не сыскал.
И лишь годы спустя узнал, что перекинулся Ганшин сперва к энергетикам-международникам, в эксплуатационный отдел, потом перешел еще куда-то, пока не осел в конце концов в директорате одного из