У Ханнеса еще и теперь было живо в руках то ощущение, которое появляется, когда ты размешиваешь цемент да песок лопатой, затем в середине этой груды делаешь выемку и заливаешь туда воду, — и какой чертовски вязкой и тяжелой становится тогда смесь, а ты должен эту тяжесть поворачивать так и эдак…
А может, у него просто-напросто уже заметно против прежнего поубавилось силы и выносливости? Может, он стал старым, более старым, чем он сам считал — не по бумагам, а по силе?
Да ведь он и был старше… но тогда и Хельдур тоже выглядел старее себя: и его рубашка тоже на лопатках и на ребрах заметно темнела от пота, и он тоже кряхтел, дескать, «ну и чертова работенка — замешивать бетон!»; чем дольше они работали, тем чаще стали устраивать перекур, — сидели, прислонившись спиной к стволу елки или же лежали, растянувшись на траве возле кучи гравия, не имея желания даже говорить, лишь лениво обменивались короткими фразами, вроде: «Гравия, пожалуй, можно класть и больше…» или: «Не знаю, довольно ли наклонен пол…»; или немногословно обсуждали, как лучше протянуть забор из железной сетки вокруг сада — не оставить ли старую яблоню снаружи, потому что «ни козы, ни зайцы обгладывать ее уже не станут…»; или же и вовсе молчали, поглядывая на машины, которые проносились по дороге, и каждая везла с собой какие-нибудь проблемы: проблемы отдыха на даче, проблемы заготовки лесных ягод и грибов… А то даже ни на что и не смотрели, ни о чем не думали, просто переводили дух, ощущая во всем теле непомерную усталость, зная, что вот-вот придется снова подняться, взять в руки лопату, Ханнес станет закидывать песок в ящик для раствора, Хельдур принесет к ящику мешок с цементом, принесет в охапке, словно подсвинка, перегнувшись всем корпусом назад, потом, крякнув, опустит его на землю, потому что мешок этот тяжел даже и для него, для молодого мужчины; опустит на землю, надорвет мешок сверху и выльет серую цементную муку в ящик для раствора — половину мешка зараз, потому что больше не помещается… И начнут они оба перемешивать лопатами белесо-желтый песок и серый цемент, ощущая в крестце и в спине боль, но боль эта всего лишь предупреждение: сбавь немного темп, тогда сможешь работать дальше — до тех пор, пока, наконец, над полом не опустится вечер, нет: пока, наконец, не настанет вечер; нет: пока, наконец, к вечеру пол не будет залит…
…это была работа, которую стоило вспомнить, и Ханнес справлял праздник этого воспоминания, когда с торжественной медлительностью переступал порог хлева и входил в сумеречное помещение — словно в церковь, сказал бы Ханнес, будь он верующим, но так как он верил не столько в бога, сколько в лес, то скорее — словно в старый еловый бор, где его охватывало точно такое же торжественное чувство, как иного в святом храме…
Хельдур, разумеется, уже давно выгородил стойла, а наверху, над овечьим отсеком, приладил жердочки для кур. А пол — ими зацементированный пол — держался крепко! Это было видно по дорожке, которая вела в черную кухню, а также и по краям желобка для навозной жижи, — основная же часть пола была закрыта подстилкой и навозом, навоз-то Эне в это время и убирала.
Одна из кур уселась Эне на плечо — и это была до того необычная и диковинная картина, что Ханнес забыл про пол и неотрывно смотрел на курицу и на Эне…
— Что ты опять на меня уставился? — спросила Эне, продолжая усердно работать вилами, курица же взмахивала крыльями, удерживая равновесие, и тихонько подавала голос — словно говорила что-то, нежно, по-дружески и… доверительно.
— Да уж, и в Америке я побывал, а такого чуда еще нигде не видел, — произнес Ханнес.
— Про что это ты?
— Чтобы курица сидела на плече у человека, словно мартышка…
— Она меня любит, потому… — сказала Эне так, словно говорила о совершенно обычной вещи.
Тут корова и бычок одновременно замычали, в гнезде закудахтала курица, петух закукарекал — весь хлев разом наполнился жизнью и голосами, словно ярмарочная площадь; Эне взяла было кусок мешковины, чтобы принести сена, но передумала и сказала Ханнесу:
— Мне еще надо навоз выкинуть, сходи-ка ты на чердак да принеси сена скотине.
Ханнес сунул мешковину под мышку и пошел за сеном, осторожно наступая на покосившиеся, но вообще-то еще прочные перекладины ведущей наверх лестницы, — осторожно потому, что он привык осмотрительно ходить по крутым и узким судовым лестницам: судно ведь раскачивалось и кренилось. Дом, правда, не качался и не кренился, но привычка была у Ханнеса уже в крови.
Идти пришлось мимо трубы и еще дальше, прежде чем он добрался до небольшой кучи сена.
Куча завалилась набок, от сена еще исходил слабый дух прошедшего лета — чуть сладковатый, он сквозил в запахе затхлости.
«Как-то нынче с покосом будет, удастся ли сено толком высушить, чтобы не сопрело», — подумал Хакнес, и это было странно — словно он сам был хозяином и ему приходилось заботиться о прокорме скота. Может быть, это оттого, что он помогал заготавливать сено, — и копнить, и подавать вилами на этот чердак.
Ханнес взял из кучи две охапки сена, положил на мешковину, стянул концы, закинул за плечо и спустился вниз, так же осторожно, как и поднимался наверх.
— Сено-то к концу подходит, — сказал он Эне. — Может, у тебя еще где припасено, над хлевом или в стогу?
— Нет больше, — ответила Эне, — если вскорости трава расти не возьмется, так голодать скотине.
— Земля ждет дождя, ты же видишь.
— Вижу, что дожидается… — сказала Эне; она вернулась к этому разговору лишь спустя некоторое время, когда они оба вновь сидели на телеге и уже довольно долго ехали в полном молчании…
…это было приятное молчание: тихий, размеренный шаг Упака, молчаливая погруженность в себя едущих на телеге людей и молчаливая мечтательность утренней природы. В небе так и не прояснилось, низко, чуть ли не над самыми их головами, висела сплошная серая масса туч, и когда Эне с Ханнесом проезжали вылинявшее поле с прошлогодней травой (точнее, это была не трава, а лен, местами стебли его стояли торчком, местами полегли, однако семенные коробочки чернели на всех без исключения стебельках, — поле походило на лес в миниатюре, по которому прошел порыв бури, а ведь не так-то и давно здесь просто рос голубоглазый лен, который совхоз по какой-то причине не убрал…)
…да, когда Эне и Ханнес проезжали на Упаке через поле поблекшего льна, молча сидя один подле другого на охапке сена, поверх которого была постелена цветастая полость, то облака, сплошь затянувшие утреннее небо, клубились над самой землей, так что на лице ощущали их прохладное влажное касание; только после того, как телега покатила между коричневыми стволами стоявших стеной сосен, облака поднялись выше и повисли на макушках деревьев, но стоило телеге свернуть в молодой березняк, и облака, окутывая Эне и Ханнеса, сразу же вновь опустились ниже, хотя и не так низко, как было над вылинявшим льняным полем;
…и лишь теперь Эне закончила свою мысль:
— …только самого-то его что-то не видать. Будто сглазил кто… Только дразнит, ан нет его и все тут…
Между началом и концом фразы было долгое молчание — по меньшей мере равное километру пути, — поэтому Ханнес не сразу сообразил, с чем именно связать слова Эне; лишь после некоторого размышления ему вспомнился предмет их недавнего разговора.
— Нет, он собирается, уже не один день собирается, — уверил он.
— Да, налаживается, что Хярман из нашей деревни оженится! — сказала Эне с легким укором, словно бы знала, какие трудности и препятствия мешали Хярману.
— Гляди, как бы уже сегодня не полило, — предсказал Ханнес, заглядывая сбоку в лицо Эне; Эне смотрела вперед, из-под края платка виднелись лишь выпуклость ее щеки, нос и серый глаз; этого было маловато, чтобы сделать вывод, верит ли Эне предсказанию Ханнеса. — Ну, если не польет, так по крайней мере заморосит…
— Ты что, Сельнин, что погоду предсказываешь? — произнесла женщина не то вызывающе, не то обиженно.
— Послушай, чего ты вдруг ни с того ни с сего надулась? — спросил Ханнес, он имел привычку разрешать все вопросы сразу и в открытую.
— Хочется поцапаться! — ответила Эне — как видно, и она тоже предпочитала говорить