еще и ноги согнул при этом. Он поглядел на Эне — она все еще смотрела вслед Упаку; рядом с нею стоял незнакомый мужчина, примерно его, Ханнеса, возраста, в одном пиджаке, в брюках со стрелкой и без головного убора; Ханнес сразу понял, это тот самый водитель «Жигулей», который выскочил из-за поворота и порядком перепутал не только лошадь, но в конечном итоге и их самих. Хотя сейчас он стоял так же, как и они, по колено в воде, хотя у него был виноватый вид и хотя он производил впечатление важного деятеля, Ханнес на него заорал:
— Черт, ослеп ты, что ли! Наезжаешь на лошадь!
И хотя никакого наезда и в помине не было, незнакомец не стал оправдываться.
— Я не видел… Завернул за угол и…
— Как же, не видел! — передразнил его Ханнес. — У нас был такой капитан, любил на всех парах в порт входить. До тех пор входил, покуда в один прекрасный день не долбанул другое судно… Тоже не видел!
Незнакомец ничего не ответил, и Ханнес ничего больше не сказал, стал искать свои резиновые сапоги.
Взбаламученная вода была цвета кофе с молоком.
Ханнес вслепую ощупывал ногой дно, наконец она во что-то ткнулась, скорее всего это и был один из его сапогов, если только тут не оставил своей обуви еще кто-нибудь. Ханнес стал вытягивать сапог, Эне и мужчина побрели к берегу, только на берегу незнакомец вновь открыл рот.
— Лошадь у вас с норовом, на такой вообще нельзя по шоссе ездить.
Услышав это, Ханнес не смог сдержаться.
— Ну, знаешь ли, попробуй только повторить свои слова!
Однако незнакомец не смог уже ничего произнести — ни хорошего, ни плохого; теперь рот открыла Эне, которая пришла в себя, и еще раз подтвердила, что если уж женщина рот откроет, так закроет не скоро.
— Так оно и верно, ездить на такой лошади по шоссе — последнее дело, — сказала Эне. — Это ж лошадь не ездовая, она при ферме обитает. Она отстала от времени, как и все мы там, в Коорукесте — боимся машин, самолетов, тракторов, а высокое начальство и того больше! — сказала Эне и продолжала:
— Но случись сейчас какой начальник у меня под рукой, так я б у него спросила: разве это порядок, порядка нет и в помине, ежели скотница должна на норовистом мерине на гору в мастерскую переться, чтоб подковы поставить? — сказала Эне и продолжала:
— Прежде-то кузнец имел минуту спуститься ко хлеву да и подковать лошадь на месте, а теперь уж не может! Разве это порядок?! Прежде-то кассирша могла два раза в месяц с горы съехать, чтоб людям их кровные, потом политые рубли, как положено, под роспись на ладонь отсчитать, а теперь придешь с фермы домой, усталая, как старая собака, так нет, прыгай на велосипед да кати на гору получать заработок! — сказала Эне и продолжала:
— Разве порядок, ежели меж скотиной люди устраивают классовое отличие: к новой ферме везут самое лучшее сено и… все прочее тоже, а для нашей находится только прелая солома. Еще диво, что телки до сей поры живы и дух не испустили! — сказала Эне бранчливо и продолжала:
— Каждая мать сама не съест, а дитяте оставит, даст ему что получше из припаса… А мы кормим молодняк гнилым сеном и мечтаем, что, как телки вырастут, нам еще и рекордные надои от них будут… Ой, я бы много чего сказала, больно уж на душе накипело, да какой с того толк…
Эне закрыла, наконец, рот и пошла к телеге, даже не обернувшись, до того она была зла.
Незнакомец постоял, словно ожидая, не скажет ли Эне еще чего-нибудь, но так как этого не произошло, он тоже повернулся кругом и, не говоря ни слова, направился к машине, влез в нее, включил мотор и уехал — осталось лишь синее облачко газа, да и оно скоро рассеялось в воздухе.
— Ну чего ты дожидаешься, захолодеешь! — крикнула Эне Ханнесу.
Теперь Ханнес сообразил вытянуть из ила и второй резиновый сапог, но не сообразил вылить воду, так и вышел на берег к телеге, неся в каждой руке по сапогу, полному жидкости цвета кофе с молоком.
— Ты что, воду домой везти наладился?! — спросила, удивилась Эне.
В ответ на это замечание, сделанное очень кстати, Ханнес вылил воду из сапог; Упак наблюдал за его действиями, мерину, наверное, захотелось пить, он уже повернул было назад к пруду. — Куда ты прешь, неужто не накупался! — прикрикнула Эне на лошадь, после чего Упак, лишенный возможности попить, расставил ноги и стал отливать воду.
— Не знаю, как тебе, — сказал Ханнес, — а мне придется снять одежку да выжать.
— И мне тоже, — созналась Эне, — только отъедем малость в сторонку, чтоб народ с мельницы не увидал, как мы свой гардероб в порядок приводим.
Они дали Упаку полную волю; помчались по дороге к мельнице галопом; действительно, в дверях мельницы и впрямь стояли двое мужчин — вначале они смотрели на Эне и Ханнеса издали, когда же телега поравнялась с дверью, — в упор, а когда проехала, — вслед.
— С чего это они нас изучают? — удивилась Эне.
— Не знаю, — сказал Ханнес, — может, просто из любопытства. У нас на судне плавал такой штурвальный, тоже всегда на чужие суда смотрел, сначала — навстречу, потом — сбоку, потом — вслед. До того досмотрелся, что однажды и столкнулся с другим пароходом.
— Ишь ведь, — Эне усмехнулась уголком рта из вежливости, — может, они видели, как мы купались.
— Может быть, — произнес Ханнес с сомнением. — В таком случае могли бы и на помощь прийти.
— Как же, придут эдакие!
— А может, слышали, как ты этого автолюбителя воспитывала, вот и вышли посмотреть, что это за сирена включена.
Эне опять слегка усмехнулась и спросила:
— Похоже, ты его не признал?
— Чего мне узнавать! Первый раз вижу.
— Это наш директор, — пояснила Эне.
— Совхозный, что ли?
— Он самый… Не школьный же — до того мне нет дела.
— Аг-га! — Ханнес заулыбался. Теперь он понял, почему Эне включила свою сирену. Если директор, тогда конечно…
Они въехали в лес. Эне направила Упака в сторону от дороги, под деревья.
— Не захолодеть бы, давай скорее! — сказала она и исчезла среди кустов слева.
Ханнес пошел направо. Прежде всего он снял с ног резиновые сапоги, они стягивались тяжело, неохотно; Ханнес прислонил их к пеньку вверх подошвами — из сапог снова потекли струйки глинистой воды. Затем он стянул шерстяные носки, выкрутил изо всех сил, из носков тоже потекла вода, положил их на пень. Брезентовые рабочие брюки, которые Ханнес носил всю весну, воду вбирали в себя медленно, но и отдавали также неспешно — однако он все же выкрутил их и тоже положил на пень. «Вот бы костерок разжечь, мигом бы согрелись»— подумал он, чувствуя, как холод охватывает тело. «Ну да эта беда — не беда, по сравнению с тем, как ты мокнул в осеннем Балтийском море — целые сутки да еще полсуток, покуда не подобрали… Правда, тогда ты был помоложе и повыносливее»… — Ханнес снял и подштанники. — «Господи, смотреть не на что!» — удивился он, хотя это не было для него новостью; выжал подштанники, секунду подумал. Приняв решение, снял с себя куртку, свитер и фланелевую рубашку, хотя все это было совершенно сухое. Затем стянул через голову плотную нижнюю рубашку синего цвета, несмотря на то, что и она тоже была сухая, а быть может, именно поэтому — да, именно потому, что была сухая; он продел в рукав рубашки ногу, во второй рукав — вторую ногу, плотно обернул низом рубашки тело, — на животе получилось вдвойне, — и закрепил французской булавкой, которую предварительно отстегнул от отворота куртки. Ханнес сразу почувствовал, как сохраняемое материей тепло разливается по телу, приятно его расслабляя. После этого он вновь надел на себя все предметы одежды, но уже в обратной последовательности…
Когда Ханнес вернулся к телеге, Эне была уже там. Она приподняла старую полость, на которой они до того сидели, и они ею прикрылись. Сверху полость была матерчатая, снизу же — подбита овчиной, —