умственной жизни: раз навсегда застывшее убеждение или верование.
Мне, к удивлению, он еще в Париже посоветовал:
— Смирите своего дьявола!
Поскольку это исходило от человека совершенно, казалось, нерелигиозного, я не совсем понимал, что он имеет в виду.
В пору наших встреч в Монпелье Сталин подбирал крохи с гитлеровского стола: вслед за Прибалтикой, Литвой и польскими крессами падали в прогнивший зев отца народов Бессарабия, Черновицы… Шли глухие толки о Дарданеллах. И Павел Николаевич очень спокойно мне сообщил:
— Они делают то, что я бы делал, если бы сидел в Кремле.
Этому свидетельству я ужаснулся: не «Дарданеллам» вообще, а хладнокровию, с которым Милюков, пусть в одном пункте, объединялся со Сталиным.
В Нью-Йорке, уже после смерти Павла Николаевича, я как-то рассказал М. Карповичу об этом разговоре… И тот, подумав, огорошил меня:
— Что ж, тут ничего особенного нет. В сущности, Милюков нечто подобное говорил и писал давно!
Для американской визы требовалась «моральная» рекомендация, и Павел Николаевич написал весьма лестный отзыв обо мне в адрес марсельского консула, сохранившийся у меня вместе с Нансеновским паспортом. Кстати, Милюков свободно изъяснялся и по-французски, и по-английски.
Случилось так, что М. Вишняк (уже в США) хлопотал тогда о месте профессора истории, где-то возле Чикаго, и просил Павла Николаевича поддержать его кандидатуру… Так как Вишняк долго не получал ответа, то он обратился ко мне с просьбой узнать, как обстоит дело с благоприятным отзывом.
П.Н. Милюков на мой вопрос твердо объяснил, что он не может рекомендовать Вишняка на эту должность, о чем я немедленно оповестил Марка Вениаминовича. В связи с этой беседой Милюков выразил свое мнение относительно некоторых политических или общественных сотрудников. Было грустно (и весело) его слушать. Увы, он отдавал себе отчет в людях без всяких иллюзий… Несколько снисходительнее отозвался только об одном Зензинове.
Жил тогда Павел Николаевич с женою в одной большой комнате, питаться приходилось эрзацами. Как-то на рынке появился запас копченых угрей, и я ему принес фунтик в подарок… Оказалось, что сотрудники «Последних новостей» поодиночке уже успели ему притащить по свертку этих злополучных угрей, за которые он, впрочем, платил. Я было смутился, но супруга Милюкова («молодая») меня властно успокоила:
— Ничего, Павел Николаевич их любит и съест.
Вскоре чета переехала в Aix-en-Provence, где П. Милюков и скончался. В его обществе я себя чувствовал точно по соседству с мамонтом: ошеломляла смесь черт и способностей допотопных, могучих и загадочных существ.
В Марселе 1942 года я познакомился с бывшим русским консулом, продолжавшим выдавать эмигрантам справки, необходимые для получения визы. Не помню его фамилии, что-то украинское; мягкий, умный, седеющий южанин, пригвожденный к постели застарелым недугом.
Обычно его дочь выполняла обязанности секретаря; но случилось так, что она отлучилась на несколько дней, и я вынужден был сам отстучать на машинке свои удостоверения под диктовку добрейшего, хитрейшего консула, державшего у своего изголовья все необходимые ему предметы: лекарства, папиросы и штемпель с бланками. У него что-то приключилось с ногами, и он не мог передвигаться.
Мы с ним подружились; в результате он мне уступил по себестоимости чернорыночные папиросы и поделился «местными» сплетнями.
— Я хоть живу в стороне, за городом, а все важные персоны ко мне ездят сюда, даже примадонны, — рассказывал он не без иронии.
Он лежал в постели зимой и летом в перегруженной до отказа вещами (точно ломбард) комнате. За большим окном полыхали марсельские, провансальские закаты; от райского изнеможения даже птицы уставали петь, а жадные пары целоваться. Пахло изнуряюще; ароматом пропиталась сама ткань бытия, неба и земли, моря и туманов… И это несмотря на южную пыль, голодных насекомых и близость множества открытых уборных.
Вообще все наши «старые» консулы были особого склада людьми, культурными и разговорчивыми, явно не перегруженные работою. Помню, в Париже Кондауров — тучный влиятельный масон, встречал меня дружески-насмешливо:
— А, а, молодой писатель, вы, кажется, верите в трех богов?..
Славился шармом и savoir-faire Маклаков, но он принадлежал к «линии» послов, что совсем другая семья! Его петербургский грасс мог убедить и очаровать даже префекта Кьяппа. Все же Маклаков был и бюрократом, администратором, чиновником… Черта, неожиданная для него и никем до сих пор не отмеченная.
Итак, марсельский консул продолжал свой рассказ… Оказывается, знаменитый марксист, меньшевик, получая необходимое ему свидетельство о рождении, остался недоволен его официальным западноевропейским текстом и просил добавить еще слова: «сын приходского священника».
— Ей-Богу, мне стало совестно, — поверял свои думы консул. — Верно, он сын попа, но все его товарищи eepui, и едет он по «еврейской» чрезвычайной визе, как-то стыдно отгораживаться при таких обстоятельствах! — И закончил знакомым припевом: — Бывало, русская интеллигенция… а теперь только собственную шкуру…
Тут уместно вспомнить еще другую громкую личность зарубежья — Сирина.
В «Письмах» Nabokov-Wilson (Ed. by Simon Karlinsky, Harper
«Июль, 1943. Человек по имени В.C. Яновский обратился ко мне за литературным советом. Он приложил маленький рассказ из «Новоселья», который мне кажется неплох, и нелепый «сценарий» романа, который звучит, как будто был написан для смеха. Знаете ли Вы что-нибудь о нем? Он сообщает, что в «среде русской Франции он пользовался некоторой популярностью».
Я послал Вильсону рассказ «Задание-выполнение» и краткое резюме «Портативного бессмертия».
Казалось бы, чего проще при этих условиях для русского джентльмена и писателя поддержать вновь прибывшего из Европы эмигранта и независимо от личных симпатий сказать влиятельному американцу: «Если Вам рассказ понравился, помогите литератору его напечатать».
Но нет. Это было бы слишком «пошло» для Набокова. Вот его ответ:
«Июль, 1943… О Яновском. Я часто встречал его в Париже, и это правда, что его работы оценивались положительно в некоторых кругах. Он he-man (…) Если Вы понимаете, что я имею в виду». Редактор или издатель писем поставил многоточие, обозначающее пропуск. Слово he-man трудно перевести, буквально — мужчина, пожалуй, грубый человек, солдафон.
И Набоков продолжает:
«Он не умеет писать. Мне случилось сообщить Алданову, что благодаря Вам я имею возможность печатать здесь свои произведения и, надо полагать, об этом все узнали, и теперь Вы начнете получать множество писем от моих несчастных собратьев (poor brethren)».
Бедный Набоков. Тут, пожалуй, следует напомнить, что он никогда, никому, никакой профессиональной помощи не оказывал. Обо всех писателях, за исключением, быть может, одного Ходасевича, он отзывался с одинаковым презрением. Достоевский — «третьестепенный писатель», а «Война и мир», это я слышал от него в Париже, — «недоделанная вещь». Набоков принадлежал к тому весьма распространенному типу художников, которые чувствуют потребность растоптать вокруг себя все живое, чтобы осознать себя гениями. По существу, они не уверены в себе.
Достоин внимания следующий эпизод. В тридцатых годах в Париже Фельзен и я отправились в одно французское издательство к Габриэлю Марселю — узнать о судьбе наших книг.
Там в кабинете редактора мы застали уже собиравшегося выйти Сирина.
— Вот, — сказал философ (он тогда еще не был экзистенциалистом), — вот господин Сирин предлагает нам издать его произведение по-французски, — и он указал на свой длинный стол, где с краю