— Потому, что все эти выбросы, отбросы объединяются для достижения своих корыстных, эгоистичных целей — индивидуалистических изощрений в высасывании энергии из людей труда, — с обычной своей горячностью вставил Костырин.
— Да, пусть Петр Агеевич выскажется до конца, — попросил Заполучный Михаил, который старался впитать в себя, как губка, все излучающееся из людской мудрости. Для него каждый человек осиян ореолом мудрости. С ним все согласились. И Михаил почувствовал в себе чувство гордости за коллектив, где сразу услышали его голос.
— Среди здесь присутствующих товарищей есть такие, — начал свой рассказ Петр Агеевич, — которые знают, — что я был несколько раз членом рабочих делегаций, которые посылались за границу. Так я дважды был во Франции. Оба раза мы были как бы гостями профсоюзов. Второй раз нас принимал профсоюз машиностроителей. В это время там проводилась грандиозная забастовка рабочих машиностроительных заводов. В порядке солидарности, с ними вместе бастовали и работники многих гостиниц, общественного транспорта и других предприятий. Бастующие требовали повышения зарплаты. Хозяева упорствовали, правительство молчало. Тогда профсоюзы, поддержанные коммунистами и социалистами организовали массовые уличные демонстрации. Нас всех разобрали к себе на постой по квартирам профсоюзные активисты, рабочие автозавода. Меня как коллегу пригласил к себе слесарь Антуан Жанен. Я его звал Антон, коммунист, между прочим, замечательный человек, неутомимый активист, умелый организатор и пропагандист, знаток Советского Союза, влюбленный в Россию и русский народ. У нас с ним были долгие, задушевные беседы. Он уморил меня расспросами о Советском Союзе, о нашем образе жизни, а о социализме он знал не меньше меня, потому что я жил в этой обыденной жизни, а он имел дело только с мечтами. Однажды я, насмотревшись на демонстрации и уличные митинги, выразил свое восхищение организованностью демонстраций при огромном стечении народа. Антон мне отвечал: Иначе нам нельзя. Это наша защита от произвола капитализма. Он от нас защищается буржуазными законами и полицией. Мы от капитала — забастовками, стачками, демонстрациями, они же — наш инструмент воздействия и на правительство. Капиталисты и правительство нас, людей труда, не боятся до того момента, пока мы не поставим их перед международной конкуренцией, где они балансируют как по лезвию бритвы. Мы, конечно, тоже не заинтересованы в потере нашего национального престижа. Но когда эксплуатация до недопустимого уровня поднимается, мы прибегаем к организации массового протеста, что грозит капиталистам потерей прибыли, международным поражением в конкурентной борьбе. Наша пролетарская организованность не только отрезвляюще действует на хозяев и на власти, но и защищает от полиции, а во-вторых, — это поучительная демонстрация нашей силы для самих трудящихся. Я ему заметил, что у нас подобные демонстрации не практикуются и нашу организованность подобным образом не за чем демонстрировать. Он мне живо и горячо, чисто по-французски, темпераментно возразил: Напротив, мы завидуем вашей организованности. Вы сделали ее жизненным правилом, довели свою организованность до высшей степени так, что она, ваша организованность, стала условием существования вашего общества, образом жизни советских людей, вы довели ее до высших органов власти, где, как правило, требования народа, требования жизни без промедления рассматриваются и решаются, вносятся изменения в законы. Зачем после этого уличные демонстрации, разве что в поддержку решений правительства. Ваша организованность стала для вас вашей повседневностью настолько, что вы ее не замечаете и совсем не цените, как одно из замечательных ваших демократических достижений, как одно из завоеваний Советской, то есть народной власти. Мы, французы, очень ценим вашу такую организованность и берем ее примером для нашей борьбы. Тогда его отзывы о нашей организованности и демократии показались мне высказыванием желания польстить мне. А нынче, еще только в ходе буржуазных реформ, еще до завершения этих реформ колониальной капитализации России, я понял справедливость француза в оценке нашей советской жизни и нашего пренебрежения к своим советским завоеваниям. Мы не умеем понимать и ценить наших достижений в советской цивилизации и сейчас очень медленно доходим до понимания нашей бывшей советской жизни. Хуже того, молча слушаем всякие бредни о нашей советской жизни. А нам бы следовало организованно, всей силой всенародного голоса сказать этим отступникам — сванидзам, захаровым, родзинским и прочим подлецам: Цыц о нашем советском, заткни свое зевало, не сметь чернить наше святое прошлое — оно было сделано самим народом и для всех людей мира было светлым, потому что было советским.
Петр Агеевич умолк, выжидательно оглянулся на товарищей, сам не зная, чего он ждал. Встретился взглядом с улыбчивыми, одобряющими, подбадривающими глазами Галины Сидоровны, от которых сразу же почувствовал душевное облегчение. И тут же заметил, что и другие слушали его со вниманием и после окончания рассказа все посидели минуту в молчании. Затем откликнулся Сергутин:
— А вот ты, Петр Агеевич, в подробности и ответил на мой вопрос: не понимали мы все своего советского образа жизни как мирового достижения, не умели вникнуть в ту глубину, где прятались его корни, не могли оценить наших достижений, потому что они были на острие цивилизации, а острие трудно просматривается без пристальности. А вот твой француз рассмотрел. Как говорится, все хорошее и новое лучше видится издалека. Вот и мы сейчас находимся на расстоянии от всего хорошего, что сами сделали и сами бросили под ноги либерал-демократам. Теперь вот только начинаем видеть и понимать наше советское прошлое, и собираем силы для борьбы за его возвращение. А нам кричат, что возвращения к прошлому не будет, и мы опять пасуем и соглашаемся: ладно, дескать, пусть прошлого не будет, но социализм будет, как будто он сам по себе придет. А почему такие уступки? Оно ведь не было худым, наше прошлое, потому что мы шли по целине и делали зигзаги. Однако впереди у нас был верный ориентир, верная цель, и на пути к ней мы уже не испытывали неутоленной жажды. Если все это собрать вместе, так наш Золотарев Петр Агеевич — типичный герой нашего времени. И я думаю, что мы верно делаем, принимая его в нашу партию коммунистов.
Слова Сергутина были встречены горячими аплодисментами, и в груди Петра Агеевича упало напряжение и наступило облегчение, как от желанного товарищеского объятия.
После дебатов о приеме в партию Золотарева обсуждение других кандидатур в партию прошло гладко, и с первым вопросом повестки дня было покончено. Второй вопрос не вызвал никаких возражений, так как создание районной партийной организации перезрело, и это было очевидно каждому члену партии.
Свой доклад об итогах и уроках митинга и задачах парторганизации Полехин начал такими словами:
— Митинг для нас имеет то значение, что мы испытали наше тактическое оружие для наступления на произвол капитала.
Полехин говорил негромко, неспеша, вразумительно, голосом не оратора, а задушевного советника и тем самым призывал людей, окружавших его тесным товарищеским кругом, к дружному маршу по трудному пути. Несколько раз он останавливал свой взгляд на Михаиле Заполучном, словно старался угадать, какое место ему приготовить в коллективе парторганизации. А Петру Золотареву он давно нашел место и исподволь определит его к партийному делу.
Полехина слушали внимательно, с заметным терпением, которое появляется у слушателей при интересной беседе. Чтобы больше придать официальности своему выступлению, Мартын Григорьевич стал читать написанный доклад, неспеша и уверенно подчеркивая важность обсуждения анализируемого заводского события.
Возвращение Левашова
Левашов Николай Минеевич вернулся в родной город ранним утром. Многодневное странствование закончено. Путешествование его было столь тяжким и мучительным в моральном отношении, и он так изнемог душевно и физически, что ему казалось: бродил он по чеченским горным тропам уж весь год.
И вот после долгих, не просто утомительных, а опасных мытарств он, наконец, ехал домой. И главное в этом возвращении было то, что он вез в своем сознании какое-то неохватное удовлетворение тем, что он совершил, — освобождением сына из ужасного, первобытно-дикого плена. Но душа его до возвращения домой не могла освободиться от ужасной тяжести пережитого.
Почти всю ночную дорогу от Москвы он не сомкнул глаз и, как только за окнами вагона проглянул рассвет, Левашов встал, оделся и в сонно-вялой, душноватой атмосфер вагона сел к окну на свободное боковое место. Под вагоном громко лязгало и стучало, а в вагоне полки дергались и встряхивались, но люди