так, и сяк вертел, и задом наперед пытался читать, и по диагонали — все думал, что шифр какой-то... А не найдя, сначала обозлился, а потом восхищался: вот человек придумал — написал вот эдакий том ерунды да и впарил его читателю, назвав «Капитал»! Он даже думал сам написать брошюру «Двадцать способов сделаться счастливым и богатым», всю состоящую из советов насчет обливания холодной водой...
Наркомы снова прыснули. Нельзя было вспомнить Ленина без ласковой усмешки. Уж он сейчас придумал бы себе настоящую революционную биографию — то-то все хохотали бы, то-то умилялись неуемной фантазии вождя!
— Семью бы надо ему подобрать правильную, — вздохнул Каменев. Зиновьев бросил на него испепеляющий взгляд. В некоторых отношениях Лева был неисправимым мещанином, его вечно тянуло в семью!
— Это верно, это очень верно, — согласился Бухарин. — Нам нужны семейные ценности. Революции кончились, пора входить в русло...
— Товарищи! — робко, прерывающимся голосом заговорила Мария Ульянова, секретарша на заседаниях СНК, отличавшаяся грамотностью и расторопностью. — Вы, может быть, сочтете это кощунственным... Тогда забудьте мое предложение, пожалуйста! Но мой покойный папа... был очень похож на дорогого товарища Ленина...
Она всхлипнула. Дзержинский впервые за все время совещания оторвался от полировки ногтей и взглянул на нее с любопытством.
— Кем, вы говорите, был ваш батюшка? — спросил Железный.
— Он был инспектором народных училищ, в Симбирске... И знаете — тот же огромный лоб, те же добрые глаза... бородка...
— Когда он умер? — поинтересовался Луначарский.
— В восемьдесят втором, я его почти не помню. Он был еще не старый, просто работал очень много... С ним случился удар.
— А каких взглядов был покойный? — смущенно спросил Рыков.
— О, самых демократических! Я помню, у нас была тетрадка, в которую он переписывал революционные стихотворения — целиком, без купюр. Там были всякие... фривольности, конечно, но были и Некрасова два стихотворения! Вообще вся наша семья, товарищи, была очень революционная: брат мой Саша... вы, наверное, знаете...
Никто из присутствующих не знал брата Сашу, но на всякий случай все почтительно замолчали.
— Каторга? — с пониманием спросил Бухарин.
— Нет, виселица в Шлиссельбурге, — ответил за Ульянову всезнающий Феликс. — Попался на пустяках: делал с другими такими же студентами бомбу на Александра III. Ничего не вышло, конечно, всех накрыли. Я помню это дело. Одна из самых позорных глупостей позорно-глупого царствования. Соболезную вам, Мария...
— Николаевна, — подсказала Ульянова.
— Николаевна. Но ежели мы думаем о том, чтобы сделать Ильича вашим, так сказать, братом... вы понимаете, что вы должны будете стать Ильиничной?
Об этом Мария Ульянова, кажется, не подумала. Ей только сейчас представился весь ужас внезапной замены ее добропорядочного, хоть и вольнолюбивого отца Николая Николаевича на столь же добропорядочного Илью. Согласитесь, быть дочерью Ильи совсем не то же, что дочерью Николая, — ощущение это сопоставимо с шоком, который испытал бы робкий читатель, узнав, что «Дон Кихот» написан не испанским одноруким бродягой, а утонченным французским филологом.
— Если так нужно для дела... — выдавила она наконец.
— Нужно, нужно. Сколько всего деток имел Николай — то есть Илья — Николаевич?
— Всех нас было пятеро, — зачастила Ульянова, — живы все, кроме Саши и Оли. Саша погиб, а Оля умерла от тифа совсем молоденькой.
Дзержинский посмотрел на Ульянову с живым интересом.
— Каких лет она была?
— Всего двадцати, родилась в семьдесят третьем...
— Интересно, — задумчиво произнес Феликс. В жизни Ильича таинственным образом возникла мертвая сестра — положительно, судьба делала все, чтобы подчеркнуть предопределенность их встречи и зловещую параллельность биографий!
— Прочие ваши родственники не будут возражать против появления в семье нового брата? — деликатно поинтересовался Луначарский.
— Помилуйте, это для нас огромная, огромная честь! Я сегодня же напишу Анне.
— Она в Симбирске?
— Нет, она в Питере, с мужем Марком Елизаровым. А Митенька, наш младший, в Симбирске. Он тоже похож на дорогого Ильича, только в очках...
— Надеюсь, на стороне белых никто из семьи не воевал? — строго спросил круглолицый Молотов, так точно прозванный каменной жопой с легкой, игривой руки Ильича.
— Что вы! — воскликнула Ульянова, отлично знавшая, как важны в молодой советской республике безупречные родственники. — Митенька даже сидел при царе за пропаганду, но его отпустили, снисходя к маминым просьбам. Решили, что на одну семью хватит... — Она вновь разрыдалась.
— Восхитительная наивность! — холодно произнес Феликс. — Эти зажиревшие сатрапы полагали, что достаточно запугать семью казнью одного несчастного юноши. Им и в голову не могло прийти, что вместо одного несчастного юноши так можно получить целое гнездо непримиримых мстителей! Нет, если мы будем брать, то только семьями. Оставлять кого-то на воле — значит вечно плодить себе врагов!
— Полно, Феликс, — осмелился возразить Зиновьев, — ведь в России почти все — родственники! Этак мы рискуем пересажать всех...
— И прекрасно сделаем! — жестко оборвал его Феликс. — На свободе должны остаться только те, кто полезен для нового мира, орден меченосцев, готовый на все ради дела. Прочие пополнят трудармию, ибо ни на что другое не годятся. Те, кто у власти, родственников иметь не должны. Пусть Ленин будет последним, у кого была настоящая семья. Кстати же получим и прекрасный мотив для его ухода в революцию — месть за несчастного брата.
В Симбирск отрядили Луначарского — именно на его покатенькие плечи легла задача написания канонической биографии. Как всякий графоман, он был рад социальной востребованности. Спецпоезд довез его до Симбирска, и нарком просвещения понуро побрел вдоль длинной, полого шедшей под уклон Стрелецкой улицы, на которой проживала родня Марии Ульяновой.
Город Симбирск способен был нагнать скуки и ненависти к самодержавию даже и на менее эмоциональную натуру, чем Ильич. Улицы были горбаты, грязны и запущены тою особенно отвратительной запущенностью, которая всегда отличает места, где не то чтобы не могут, а не хотят наводить порядок, считая это делом заранее безнадежным. Все здесь дышало нелюбовью — к городу, друг другу и недальновидному гостю, которому случится сюда забрести. Ильич, объездивший всю Россию, в Симбирске, кажется, ни разу не бывал — да и что ему было тут делать? Золота не намоешь, светской жизни ноль, карты — между священником, земским врачом и местным учителем по копейке вист... Луначарский все знал про этот город, едва ступив на его сухую землю, потрескавшуюся от засухи. Козы и собаки смотрели на него с подозрением, а приземистые купеческие дома, в которых рядом с уплотненным купечеством жил теперь нечистоплотный симбирский пролетариат, щурились как-то особенно гнусно, словно говоря: да, потеснили, да, поубивали, попили кровушки, пограбили вдоволь... а с русской жизнью ничего не сделали, и так и будет, и отлично! А виноваты будете вы, большевики: нам ведь дай только повод позверствовать, мы порежем немного друг друга и вернемся в прежнее русло, и в домах этих будут те же купцы, а в трущобах — те же пролетарии, и все они будут проклинать ваши имена — за то, что кровь вы развязали, а моря не зажгли... Возможно, все дело было в больном воображении: Луначарский в последние годы часто корил себя за то, что вообще ввязался в революцию. Нечего было самоутверждаться за счет политики. Положим, теперь его пьесы идут в Малом, а без революции едва ли добрались бы и до Зеленого театра в Киеве, — но цена, заплаченная за их сценический успех, была явно несообразна.
Да, да, думал Луначарский, шагая по Стрелецкой: если бы ребенок вырос здесь, да лишился брата, да каждый день видел кривую усмешку этих непрошибаемо приземистых, непобедимо тупых, как плечистые