слободские парни, домов, да ходил бы мимо этих коз и собак — ведь это, в сущности, две разновидности одного провинциального животного, оно лает, когда боится, и блеет, когда ластится, а уж как рычит, когда бодается... да, если бы ребенок вырос тут, с той судьбой, какую мы ему придумали, он возненавидел бы Россию и все русское мертвящей, глухой ненавистью, которую не победит никакая жалость. Беда в одном: как мне, как всем нам писать его биографию, ежели в ней понадобится совместить несовместимое? Ведь Ленин был добрый, вот что самое главное. Он никогда не работал, не открывал зануду Маркса и считал его шарлатаном, любил деньги — но исключительно потому, что ему нравилось их проедать и пропивать; ему нравились дети, потому что и сам он был толстое лысое дитя, всегда готовое на шутку и розыгрыш, в разгар заседания Совнаркома вдруг срывающееся обучать кота прыгать через стул... Дитя, шутник, авантюрист, пожелавший шутки ради взять власть в России и избавить ее наконец от гнетущей скуки и взаимного мучительства — но уткнувшийся в это самое взаимное мучительство, потому что легких людей тут нету в помине... За что мы все так его любили? За легкомыслие, за неистребимую веселость, за то, что с ним ничего не было страшно! Все российские власти преследовали единственную цель — умучить как можно больше народу, — а этот, кажется, был единственным, кто видел цель жизни в удовольствиях и искренне пытался наставить на этот путь всех остальных! Да, жулик, да, картежник, да, наперсточник, — но с каким азартом он брался за всякое новое дело, как любил делать что-нибудь артельно, всем Совнаркомом, как заразительно хохотал, когда на экране грошового парижского синематографа Бастер Китон с размаху шлепался в лужу... Во главе России никогда еще не было такого человека, и как все хорошо шло поначалу! Казалось, достаточно избрать на царство единственного мужчину в России, которого интересовали только деньги, женщины и шустовский коньяк, — чтобы и всему остальному народу расхотелось угрюмо мучить самого себя... Шиш, дудки! И Ленин ходит теперь по бескрайнему российскому простору, а я мучительно пытаюсь примирить его светлый образ со скучной и тупой догмой, которую этот народ опять взвалил себе на шею... Господи, ведь нам же никто не поверит! Кто способен будет вообразить, что в одном лысом человечке способны сочетаться такая любовь и такая ненависть? Мне придется написать, что человек, всю Россию заковавший в железо и заливший кровью, искренне любил детей, а над Бетховеном плакал не потому, что проигрался в пух под «Аппассионату», а потому, что ненавидел насилие... Что за жуткий фантом, что за двуликий Янус! Нет, я, конечно, большой писатель (эта мысль несколько утешила Луначарского), но эта фигура и мне не по перу...

Извещенные правительственной телеграммой Ульяновы — старшая сестра Марии Анна, ее сутулый скучный муж Марк Елизаров и очкастенький, лысеющий Митя, предполагаемый брат вождя, — навели в своем и без того чистеньком жилище совершенно хирургическую стерильность, отскребли полы и лестницы, выложили на видные места революционные книги — Надсона и Некрасова. Это была семья, каких в России тысячи, если не миллионы, — унылая, несчастная, забитая, честная и находящая в этой честности свое единственное утешение. Отец их был из тех, на чьей могиле обязательно говорят: «Служил ты недолго, но честно»; в столе у такого человека непременно лежит тетрадка, в которую он в горячие студенческие годы от руки переписывал фривольные стишки, перемежаемые песнями Беранже в переводах Курочкина. Луначарский перелистал толстую серую тетрадь, в которой «Гусарская азбука» соседствовала с «Поэтом и гражданином» без цензурных изъятий; осмотрел книгу, выданную в гимназии отличнице Анне, — легенды народов Севера, господи боже мой, что может быть скучнее, бессолнечнее, монотоннее, чем легенды народов Севера... Откуда бы в этой семье взяться Ильичу, пылкому, игристому, как шампанское? Как представить его заливистый хохот в этой цитадели серьезности и безнадежности?

— Кстати, — сказал Луначарский за жидким чаем. — Уведомила ли вас Мария Николаевна, что вашего батюшку зовут теперь Илья?

— Ка... каким образом? — поперхнулась Анна Николаевна. — Весь город помнит его как Николая!

— Анна Николаевна, — медленно и печально произнес Луначарский. — Ну какой там «весь город», голубушка? Кто сейчас, после такой крови, вообще помнит, что там было в семидесятые годы? Никто не покушается на память вашего отца, более того — он станет самым известным в России инспектором реальных училищ! Честный труженик на ниве народного просвещения... Но вместо Николая Николаевича Ульянова будет Илья Николаевич Ульянов, только и всего! Согласитесь, проще убедить десяток симбирских старожилов в том, что Николая звали Ильей, — чем внушить всей России, что ее вождя звали Николаичем!

— Скажите... а каково было истинное происхождение товарища Ленина? — робко спросил Дмитрий Николаевич, в чьих чертах не было ни малейшего сходства с его новым братом.

— Товарищ Ленин, — строго сказал Луначарский, — вел строгую жизнь революционера. О его происхождении ничего не знали даже его ближайшие товарищи, даже товарищ Крупская. Мне ли рассказывать вам, как зверствовала царская охранка? Владимир Ильич никогда при жизни не рассказывал о своей семье. Но массам необходим воспитательный пример. И мы пришли к выводу, что наилучшим воспитательным примером будет именно история семьи Ульяновых...

— Но как же вы объясните, что настоящая фамилия товарища Ленина была Ульянов? — скучно спросил скучный Марк, способный задавать только такие дотошные вопросы. Вероятно, в его профессии земского статистика подобная дотошность была уместна, но десять минут в обществе этого человека способны были навеки отвратить от статистики, земства и служения народу в целом.

— Ну, это несложно, — отмахнулся Луначарский. — У всякого революционера есть псевдоним, партийная кличка, подпись для публикаций в правительственных изданиях... Товарищ Ленин в Париже использовал псевдонимы Тулин, Надин, Инин... Я сам несколько раз ставил свои драмы под чужим именем, потому что мое собственное находилось в России под запретом, — приосанился он.

— А может быть, я знаю какие-нибудь ваши сочинения? — робко спросила Анна Николаевна.

— Возможно, — загадочно ответил Луначарский. («Юрий Милославский», — хихикнул он про себя.) Анна поняла, что расспросы неуместны, и отстала.

— И все-таки, — гнул свое Марк, — я, знаете, воспитан в том духе, что категорически отвергаю любую ложь, пусть во благо революционного дела. Нельзя строить на фундаменте лжи, вот что я не устаю повторять. И отец Анны Николаевны был честнейший человек, Мария его почти не помнит, но Анна-то помнит отлично... Простите, что я учу государственному мышлению вас, человека государственного, но вы должны понять мои сомнения...

— Скажите, Марк, — разозлился Луначарский, — когда революционер-подпольщик приклеивает бороду — это ложь? Когда он отказывается выдать зверям из охранки своих товарищей — запирательство? А когда создатель нового государства выигрывает в наперстки сумму, необходимую для революции, — это надувательство, так по вашей логике? Это контрреволюционная логика, товарищ Елизаров! (Сам Луначарский терпеть не мог репрессивной демагогии, но ничем другим заткнуть Марка было нельзя.)

Семья Ульяновых испуганно замолчала. Только Николай Николаевич с портрета подмигнул как-то заговорщически — не зря у него в тетрадке была «Гусарская азбука». И в лице его, в самом деле имевшем некое сходство с подвижкой и улыбчивой физией Ленина, — в самом деле была какая-то веселая сумасшедшинка. Мало кто знал, что у тихого инспектора реальных училищ была любимая привычка — иногда во время зануднейшей беседы с учителями или кислого чаепития с директором гимназии вдруг подмигнуть вот этак, словно говоря: «Ну я же все понимаю, братцы», — и жизнь провинциальной гимназии начинала казаться переносимее.

Луначарский заночевал в двухэтажной симбирской гостинице «Бристоль», ныне «Красный Бристоль» — никто в городе не знал, в чем смысл названия, и полагал, что если это какой-то заграничный город, то вследствие мировой революции рано или поздно покраснеет и он. Луначарскому было очень скучно. Он раздал членам семьи Ульяновых первые распоряжения, выдал деньги на закупку экспонатов (следовало купить новому братцу детскую кроватку, любимые книжки, папку для нот, учебники, курточку, которую неугомонный маленький Ильич пропорол о сучок, играя в индейцев, — после чего добрая матушка мягко пожурила его, и Ильич никогда, никогда уж больше не попадал на сучки, а вместо индейцев играл исключительно в хижину дяди Тома!) — и делать в городе было больше нечего. Несмотря на НЭП, здесь все еще пахло военным коммунизмом. Луначарский вообще-то не пил, но тут ему захотелось выпить. У толстого мужика, выдававшего ключи и следившего за порядком в «Красном Бристоле», наркомпрос решительно спросил:

— Где, братец, у вас тут какое-нибудь этакое заведение?

Вы читаете Правда
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату