имел даже костюма. Вы делились сигаретами и своими горестями. Ты рассказал мне о нем и добавил:
— Его судьба так похожа на мою. Я, хотя и по другим причинам и не по своей воле, тоже бросил жену на произвол судьбы. Вправе ли я упрекать ее, если и она…
Твой молодой друг был веселым и общительным человеком; однажды ему захотелось навестить своих сыновей, которые учились в школе. И так как ему не в чем было выйти, ты вызвался собрать ему все необходимое среди больных вашей же палаты.
— Я хотел бы одеться поприличнее, — сказал он и ловко намекнул, что именно желал бы заполучить от каждого. А заполучить он желал все самое лучшее. Восьмой номер дал ему костюм, двадцать второй — рубашку и галстук, тринадцатый — носки, седьмой — шляпу, ты — пальто, а твой сосед по койке, синьор Пепе, которого в этот день должны были оперировать, — ботинки. Твой друг был растроган, он разоделся и покинул больницу. На нем было твое пальто, единственная приличная вещь, которая до сих пор прикрывала твой жалкий, выцветший и заштопанный пиджак.
Вечером твой друг не вернулся, не пришел он и назавтра и на третий день. Восьмой номер, простой служащий, одолжил ему свой единственный костюм. Больные — всегда эгоисты, их тело истерзано, они ненавидят мир, как преступники, не раскаявшиеся и за тюремной решеткой; они готовы жаловаться по любому поводу. Больной номер восемь напомнил тебе, что ты поручился за вещи, его поддержал двадцать второй, который и тебя обвинил в жульничестве. Тут подал свой голос седьмой номер, а тринадцатый — владелец носков, маленький, страдавший астмой и артритом старичок — объявил, что всю жизнь, совершив доброе дело, он потом неизменно раскаивался. Лишь синьор Пепе, который «тоже подвергался моральному давлению», ничего не сказал.
Сначала ты обиделся.
— Он, наверное, слишком разволновался, увидев сыновей, а сердце у него больное… Ваши предположения несправедливы и оскорбительны. Может, он умер, а вы его так поносите, беднягу, жертву фашизма…
Прошло Четыре дня, и жена восьмого номера, которая безуспешно разыскивала костюм мужа, принесла весть: сбежавший оказался обыкновенным уголовником, не раз осужденным за кражи и грабежи; у него не было ни жены, ни детей, а лишь мать и сестра, которым он причинил «больше зла, чем немцы полякам».
Ты так страдал, словно тебя ударили исподтишка, у тебя поднялась температура… Восьмой номер, которого положили только на исследование (у него подозревали язву), не мог выписаться из больницы; его кровать стояла рядом с твоей, и ты, чтобы не встречаться с ним взглядом, целыми днями лежал укрывшись с головой одеялом. Наконец его жена нашла какого-то родственника, который одолжил ему свой костюм. Но восьмой номер был высокий мужчина, и вся палата хохотала, когда он уходил в коротких, до колен, брюках. Прежде чем уйти, он подошел к твоей кровати, протянул тебе руку и, улыбаясь, сказал:
— Послушайте, шестнадцатый! Я против вас ничего не имею. Но попадись мне только этот мошенник, я ему покажу.
Позже ты сказал мне:
— У него был такой честный взгляд, а он оказался жуликом. Особенно меня поразило, что он мог притвориться, будто испытывает те же чувства, что и я сам. Я понял, что между правдой и ложью нет границ. Это ужасно!
43
Кудесник — тот самый, что вылечил Тестоне, — брал твое испещренное каракулями тело и показывал его в конференц-зале студентам-медикам, дабы они знали, что борются с неизвестной болезнью. Он читал лекцию со страницы, открывавшейся твоим именем. Иной раз он говорил своим ассистентам: «Поставьте точку, и начнем сначала…» Мало-помалу вся страница покрылась перечеркнутыми словами, точно ранами, и стала непригодной. В таких случаях родственникам, которые с замиранием сердца справляются о здоровье, отвечают: «Организм больше не сопротивляется». Теперь кудесник уже не участвует в схватке, опытами занимаются его ассистенты. У них тяжелая рука, и они оставляют более глубокие раны. Лекарства они дают в таких огромных дозах, что оно нарушает работу почек, ассистенты прибегают к переливанию крови и делают его так быстро, что вызывают еще более серьезные осложнения… Если вы ударите резко и точно в челюсть, даже у Джо Луиса [9] подкосятся ноги, его организм перестанет сопротивляться, начнется агония чемпиона, которая продлится десять секунд. Предсмертная агония длится дольше, чем у боксера, получившего нокаут; она ужасна, невообразима… Чтобы облегчить твои страдания, тебе делали уколы. Однажды медицинская сестра, юная грациозная девушка, небрежно ввела иглу. На следующий день ты почувствовал боль, пришел дежурный врач, пощупал и сказал:
— Да что вы! Это самовнушение.
Самовнушение превратилось в гнойную рану, ее вскрыли, но твое уставшее, исколотое тело не дало ране зарубцеваться, и воспаление, словно проказа, распространилось на ягодицу… Пришлось тебе, точно новорожденному, забинтовать живот и грудь. Представился удобный повод, чтобы прекратить всякое лечение, пока рана не закроется.
(Врачи в таких случаях поступают, как Понтий Пилат: «Организм больше не сопротивляется». И если вы требуете от них исполнения долга, они посылают санитара, чтобы тот вызвал дежурного полицейского!)
44
И вот ты лежишь неподвижно, а за окнами расцветает весна. До твоей кровати долетают ее запахи; ты подолгу глядишь на клочок неба и говоришь мне:
— Что я сделал плохого? — Ты изо всех сил сжимаешь мне руку и спрашиваешь; — Тебе не больно?
— Нет. — И я вижу, как темнеют твои глаза.
— Тебе не больно?
— Да нет же, нет.
Я думал, что тебе приятно сжимать мою руку, ведь это помогало тебе отвлечься.
— Тебе совсем не больно?
— Да нет же, не беспокойся.
На твоем лице появилось жалкое выражение, на глазах выступили слезы.
— Разве ты не понимаешь? Это значит, что у меня не осталось больше сил. А раз так, как же я смогу бороться с болезнью? Видно, пришел мой конец. Я не хочу умирать, я согласен лечиться еще десять, двадцать лет…
Тогда наконец я понял:
— Да, конечно же, мне было больно. Я говорил так просто из вежливости.
Ты окинул меня полным сострадания взглядом, в котором сквозило и легкое презрение.
— Зачем ты лжешь?
Я засучил рукав и показал тебе следы, оставленные на коже твоими пальцами. Убежденный теперь, ты улыбался, словно ребенок.
— Прости меня! — сказал ты и потом добавил: — Поцелуй меня. Кроме тебя, никого нет рядом со мной, не уходи.
Ты был потрясен, испуган собственными словами.
— Поцелуй меня еще раз.
В часы посещений у постели каждого больного сидели родные и друзья. Ты говорил мне:
— Видишь, у каждого есть люди, которые любят его. Быть может, они приходят сюда по привычке, но и это приносит утешение… Я днем и ночью жду той минуты, когда ты придешь… Ты не стыдишься, что другие видят, как мы целуемся? Я так нуждаюсь в участии… Я всегда страдал от одиночества… Но особенно сильно теперь.
В один из дней я нашел тебя необычно спокойным и тихим, казалось — ты впал в забытье. Это было в конце апреля, на улице ярко светило солнце, и его лучи играли на складках стоявшей на балконе ширмы. После долгого молчания ты сказал:
— Всю ночь я думал о матери и вдруг понял, почему я всю жизнь был одинок. Будь она жива, моя жизнь сложилась бы по-иному… Ты помнишь, какая она была? У тебя сохранилась фотография, где у нее завитые волосы и локончики на висках? Такой ты ее и помнишь?