вопроса.

— Ты сказал ей «эпилепсия»?

— Да.

— Тогда она наверняка не поняла. Если бы ты сказал ей «конвульсии», она бы ответила «нет».

— Ты не рассердишься, если я задам тебе один вопрос?… Правда ли, что мама была безумной?

— Нет, неправда. Эта мысль не покидает тебя с детства, но все это сплошная ложь.

— Я знаю, что мама умерла от менингита, и главной причиной были осложнения после родов да еще испанка. Но прежде она не была безумной?

— Нет, нет, нет… Тебе кто-то внушил эту мысль!

— Никто не сказал мне ни слова. Я сам вообразил это. Мысль о ее безумии все время преследовала меня. Ночью, когда я лежу с открытыми глазами, я прошу у нее прощения, и мне все кажется, что плохо прошу. Теперь ты понимаешь, почему я хочу представить ее себе живой, ведь раньше я воображал ее безумной!

Ты лежал тихий и просветленный; сестра ввела камфору, и твое дыхание, обычно учащенное, стало теперь спокойным. Казалось, ты начал выздоравливать. Вошел дежурный санитар и крикнул:

— Синьоры, время посещения кончилось.

Одна из сестер заглянула за ширму и спросила тебя:

— Я вам не нужна?

Потом она ушла. Мы слышали, как родственники прощались с больными; у соседней койки раздались голоса.

— Иди, — говорил больной. — Все уже ушли. Если ты еще задержишься, меня будут потом ругать.

— А тот вон спрятался за ширмой, — отвечал посетитель. — Пока он здесь, останусь и я.

Больной возразил:

— Но у него есть разрешение. Его брат тяжело болен, он скорее на том свете, чем на этом.

У тебя внезапно побагровели скулы, резким движением, застонав от боли, ты опрокинул ширму и закричал:

— Подлец! Я здоровее тебя.

Ширма упала на посетителя, вся палата переполошилась, прибежали сестры. Ты лежал теперь ничком, обессиленный, и плакал, кривя рот, словно новорожденный.

— Все думают одно и то же, а ты меня обманываешь! — всхлипывая, говорил ты. — Раз ты можешь смеять ся надо мной, значит, ты меня не любишь. Приходишь и занимаешь меня всякими разговорами, а я тем временем умираю… Уходи, уходи, я не хочу больше тебя видеть. Ты обманываешь меня, говоришь, что я выздоровею, а сам знаешь, что нет больше надежды… Уходи, уходи… Понемногу ты успокоился, отыскал мою руку и резким движением поднес ее к губам, омочив пеной и слезами. Ты лепетал:

— Я гадкий, но я не хочу умирать…

47

В этой безнадежной борьбе, когда после кризисов вдруг наступало чудодейственное улучшение, прошел май. Бывали дни полной прострации, по твоему лицу разливалась смертельная бледность, а губы покрывались трещинами, как потухшие кратеры вулканов. Ты говорил:

— Язык у меня стал как у вола.

Ты разговаривал с трудом, мне приходилось улавливать смысл по движению губ. Дыхание твое стало тяжелым и замедленным, а синева глаз словно растворилась, подернулась белой пленкой. Кожа высохла, мне казалось, что я прикасаюсь к подгнившему, облезлому персику. Ты сказал мне:

— Я меняю кожу, точно змея. Это потому, что потерял много влаги. Мне надо побольше пить.

В иные же дни ты чудесным образом весь расцветал. Глаза снова начинали блестеть и озаряли твое лицо. Ты смотрелся в зеркало и говорил:

— У меня только нос да глаза остались.

Часто у тебя отрастала длинная щетина, и тогда ты был похож на выздоравливающего после тяжкой болезни. Каждое твое слово дышало жаждой жизни. Однажды ты сказал:

— Во время кризисов какой-то голос убеждает меня закрыть глаза и, покориться. Я испытываю сладостное облегчение и перестаю ощущать боль. Я как бы засыпаю, но изо всех сил борюсь со сном. Боюсь не проснуться большe. Иногда сон предательски сражает меня; внезапно я просыпаюсь, и мне кажется, будто я вернулся к жизни из небытия. Я думаю, что смерть приходит, когда приготовишься к ней. Поэтому я перестал причащаться. Священник и сестра-монахиня сердятся на меня, но я так понял: когда они говорили, будто молятся за мое выздоровление, они на самом деле хотели подготовить меня к смерти.

Потом ты спросил:

— А ты веришь в бога?

— Да.

— Зачем ты так говоришь, ведь это неправда. Может, ты тоже хочешь подготовить меня к смерти?

— Ну что ты! Просто, по-моему, смешно говорить, писать и доказывать, будто не веришь в бога. Нужно, чтобы человек встретился лицом к лицу со смертью. Если в такие минуты, когда нет надежды на помощь людей, у него достанет мужества обойтись без бога, лишь тогда Он сможет сказать, что не верит в него.

— А если человек не верит ни в людей, ни в бога, в кого он тогда верит?

— В себя самого. Он узнает себя в тех, с кем расстался когда-то.

— Значит, он все-таки верит в людей?

— Да, если он не верит в бога, то верит в людей.

— Это и есть коммунизм?

— И это тоже, — ответил я.

— Помнишь, как мы говорили о том же самом несколько месяцев тому назад? Мне кажется, целая вечность прошла с тех пор. За калиткой по-прежнему тянется аллея, обсаженная деревьями?

— Ну, конечно.

— Ты мне покажешь Рим, когда я выздоровею?… Потом ты добавил:

— В сущности, бог — это нечто абстрактное. Даже когда я причащался, мне не удалось ни увидеть его, ни даже представить себе в неземном сиянии. Вместо бога я думал о Христе.

— А Христа ты видел?

— Да, Христа видел. Мне каждый раз представлялась та статуя, которую в страстную неделю выставляют в капелле Мизерикордиа.

— Христос ведь и есть бог.

— Верно, но это была только статуя. И я всегда видел Христа в капелле, полной народу; я стоял в толпе и рядом со мной была Энцина. Я вспоминал об одной страстной пятнице, когда мы обошли с ней семь церквей… Но теперь я думаю о боге совсем по-другому.

— Как же?

— Я думаю о маме. Она, конечно, в раю. А раз так, бессмысленно думать о каком-то туманном боге, нужно лишь думать о маме. Жаль, что ты не нашел ее фотографий… Спать я не хочу и начинаю грезить с открытыми глазами. Несколько ночей назад мне показалось, будто я вижу, что она держит за руку мою дочурку. Они шли мне навстречу, и дочка улыбалась. Но мама не улыбалась, нет. Я всегда вижу ее неясно, точно в тумане. Поэтому я и просил тебя описать ее. Иногда я нарочно стараюсь думать о ней. Тогда я закрываю глаза и прошу ее заговорить. Но мне ни разу не удалось услышать ее голоса или увидеть, как она двигается. Я не разобрал даже, в чем она одета. Ты помнишь, как она одевалась?

— Я помню ее в последнем одеянии. В черном жакете и длинной юбке.

48

Я просто не знал, чем тебя кормить. Ты просил всего и ни к чему не притрагивался. Требовал невозможного, ругал меня за нерасторопность, потому что мне не удавалось раздобыть то, чем ты охотно полакомился бы: ранние овощи и фрукты, легкие, вкусные и ароматные кушанья. Ты с завистью смотрел на все, что приносили другим. Каждый день твои желания менялись, и я никак не мог удовлетворить бесконечные капризы — ни разу не удалось мне хоть на мгновенье доставить тебе радость. Потом ты обнимал меня, просил прощения за резкие слова и плакал.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату