Иветта захохотала еще звонче.
— Это хныкса-то? Да ведь он служит плакальщиком в церкви Магдалины и сопровождает похороны первого разряда. Когда он на меня смотрит, мне кажется, что я покойница.
— Покончено и с третьим. Значит, вы воспылали страстью к барону Савалю, здесь присутствующему.
— К господину Родосу-младшему? О нет! Он для меня слишком грандиозен. Это все равно, что любить Триумфальную арку на площади Звезды.
— Тогда, мамзель, нет сомнений, что вы влюблены в меня, ибо я единственный из ваших поклонников, о котором мы еще не упоминали. Я приберег себя к концу — из скромности и осторожности. Мне остается только поблагодарить вас.
Она возразила с грациозной игривостью:
— Влюблена в вас, Мюскад? Да нет же! Я люблю вас очень… но не люблю по-настоящему. Постойте, я не хочу вас обескураживать… Я не люблю вас… пока что. У вас, пожалуй, есть шансы Не теряйте терпения, Мюскад, будьте преданны, услужливы, послушны, заботливы, предупредительны, покорны любому моему капризу, готовы на все, чтобы мне угодить, и тогда позднее… будет видно.
— Знаете, мамзель, все, что вы требуете, я предпочел бы предоставить вам «после», а не «до», если вы ничего не имеете против.
Она спросила с наивным видом субретки:
— После чего… Мюскад?
— Черт возьми, да после того, как вы докажете мне, что любите меня.
— Ну что ж! Можете поступать так, как будто я вас люблю, и даже верить этому.
— Но все-таки…
— Замолчите, Мюскад, прекратим разговор на эту тему.
Он отдал ей честь по-военному и умолк.
Солнце закатилось за островом, но небо все еще пламенело, точно горн, и мирные воды реки, казалось, превратились в кровь. Отблески заката рдели на домах, на предметах, на людях. И красная роза в волосах маркизы была словно капля пурпура, упавшая из облаков на ее голову.
Иветта загляделась на закат, и тогда мать ее, будто случайно, положила свою обнаженную руку на руку Саваля; в этот миг девушка шевельнулась, и рука маркизы торопливо вспорхнула и стала расправлять складки корсажа.
Сервиньи, наблюдавший за ними, произнес:
— Мамзель! Не пройтись ли нам по острову после обеда?
Она радостно ухватилась за это предложение:
— С удовольствием! Вот будет чудесно! Мы ведь одни пойдем, Мюскад?
— Ну да, одни, мамзель.
И снова воцарилось молчание.
Величавая тишина сумеречных далей, дремотный покой вечера убаюкивали души, тела, мысли. Бывают такие тихие, такие мечтательные часы, когда говорить почти невозможно.
Лакеи прислуживали бесшумно. Небесный пожар угасал, и ночь не спеша простирала над землей свои тени.
— Вы долго намерены прожить здесь? — спросил Саваль.
И маркиза ответила, подчеркивая каждое слово:
— Да. До тех пор, пока буду здесь счастлива.
Когда совсем стемнело, принесли лампы. Посреди окружавшего мрака они пролили на стол странный белесый свет, и тотчас на скатерть посыпался дождь мошек. Это были совсем крохотные мошки, они пролетали над ламповыми стеклами и, опалив себе лапки и крылышки, усеивали салфетки, приборы, бокалы серой шевелящейся пылью.
Их глотали с вином, с подливками, они копошились на хлебе, несметный рой летучей мошкары щекотал лицо и руки.
Ежеминутно приходилось выплескивать вино, прикрывать тарелки, блюда, есть с бесконечными предосторожностями.
Эта игра забавляла Иветту, а Сервиньи старательно оберегал то, что она подносила ко рту, укрывал ее бокал и, наконец, развернул свою салфетку над ее головой наподобие балдахина. Но маркиза разнервничалась, ей стало противно, и конец обеда был скомкан.
Иветта не забыла предложения Сервиньи, она сказала:
— Ну, теперь идемте на остров.
Мать томно напутствовала их:
— Смотрите, долго не гуляйте. Впрочем, мы проводим вас до перевоза.
И они отправились попарно; девушка и ее приятель шли впереди, по дороге к переправе. Они слышали за спиной торопливый шепот маркизы и Саваля. Кругом стояла тьма, густая чернильная тьма. Но небо искрилось огненными зернами и, казалось, сеяло их по реке — темная вода была вся в звездной россыпи.
Теперь подали голос лягушки, вдоль всего берега разносилось их раскатистое, однозвучное кваканье.
Бессчетные соловьи прорезали легкой трелью неподвижный воздух.
Вдруг Иветта спросила:
— Что это? Позади не слышно шагов. Где же они? Мама! — позвала она.
Никто не ответил.
— Но ведь они не могли уйти далеко, — продолжала девушка, — я только что слышала их.
Сервиньи пробормотал:
— Они, вероятно, возвратились. Вашей маме стало холодно, должно быть.
И он увлек ее дальше.
Впереди мерцал огонек. Это был кабачок Мартине, трактирщика и рыболова. На их зов из дому вышел человек, и они уселись в неповоротливый челн, привязанный в прибрежных травах.
Перевозчик взялся за весла; тяжелая лодка, рассекая воду, пробудила уснувшие на ее глади звезды и закружила их в бешеной пляске, постепенно затихавшей за кормой.
Они пристали к противоположному берегу и вступили под сень больших деревьев.
Прохладой сырой земли веяло под навесом густых ветвей, где, казалось, было не меньше соловьев, чем листьев.
Вдалеке заиграли на фортепьяно какой-то избитый вальс.
Сервиньи вел Иветту под руку, а потом потихоньку обвил ее талию и нежно привлек к себе.
— О чем вы думаете? — спросил он.
— Я? Ни о чем. Мне очень хорошо!
— Так вы меня не любите?
— Да нет же, Мюскад, я вас люблю, очень люблю; только не надоедайте мне этим. Здесь так хорошо, не хочется слушать вашу болтовню.
Он прижимал ее к себе, как ни старалась она стряхнуть его руку, и сквозь пушистую, мягкую на ощупь ткань к нему проникала теплота ее тела. Он пролепетал:
— Иветта!
— Ну что?
— Да ведь я-то вас люблю.
— Не правда, Мюскад!
— Нет, правда, я давно уже люблю вас.
Она все пыталась отстраниться, высвободить руку. Они шли с трудом, противясь, мешая друг другу, и пошатывались, точно пьяные.
Он не находил, что сказать, чувствуя, что с девушками говорят иначе, чем с женщинами, уже не владел собой, не знал, как быть дальше, не мог решить, сдается ли она или ничего не понимает, мучительно искал тех нежных, правильных, решающих слов, какие были сейчас нужны, и только твердил:
— Иветта! Ну что же вы, Иветта!