выражаемых смыслов. Конечно, бывают случаи, когда такие две серии могут коннотироваться иначе, и тогда нет ни повода, ни нужды прибегать к словам-бумажникам. Следовательно, определение слова-бумажника как сокращения нескольких слов и объединения нескольких смыслов является лишь номинальным.
Комментируя первое четверостишие «Бармаглота», Шалтай-Болтай приводит в качестве примеров слова-бумажники: slity («хливкие» = хлипкие-ловкие), mimsy («мюмзики» = хрупкие-маленькие)… Здесь наши трудности возрастают. Ясно, что в каждом таком случае имеется несколько сокращаемых слов и смыслов. Но эти элементы легко организуются в одну серию с тем, чтобы составить глобальный смысл. Поэтому остается не понятным, как отделить слово-бумажник от простого сокращения или от синтеза соединяющей [коннективной] последовательности. Конечно, можно ввести и вторую серию. Как пояснял сам Кэррол, возможности интерпретации бесконечны. Например, можно свести «Бармаглота» к схеме песни Садовника, где есть две серии — серия поддающихся обозначению объектов (съедобных животных) и серия объектов, несущих смысл (символических или функциональных существ типа «банковский служащий», «марка», «дилижанс» и даже «действие железной дороги», как в Снарке). Значит, с одной стороны, можно интерпретировать конец первого куплета как означающее одной части, в стиле Шалтая-Болтая: зеленые свиньи (ruths [зелюки]), далеко от дома (тоте = from home [мова]), прыгать-нырять-вертеться (outgrabe [пыряться]) Но можно интерпретировать и как означающее другой части: пошлины по льготному тарифу (rath = rate + rather [зелюки]) вдали от пункта назначения были слишком высоки (outgrabe [пырялись]). Но тогда не ясно, какая же интерпретация предпочтительнее и чем слова-бумажники отличаются от конъюнктивных синтезов сосуществования или от любых эзотерических слов, обеспечивающих координацию двух или более разнородных серий.
Решение этой проблемы Кэррол дал в предисловии к Охоте на Снарка. «Полагая, что Пистоль произносит хорошо известные слова — „Кто король? Говори, голодранец, или умри!“, — Справедливый Шеллоу, конечно, почувствовал, что это должен быть либо Вильям, либо Ричард, но он не мог решить кто. К тому же он не мог сказать сначала одно имя, потом другое. Нельзя ли как-то объединить их? Это лучше, чем умереть. И он с трудом выдохнул: „Рильям!“» Таким образом, по-видимому, слово-бумажник основано на строгом дизъюнктивном синтезе. Минуя особые случаи, мы открываем общий закон слова-бумажника, согласно которому мы всякий раз извлекаем из такого слова скрытую дизъюнкцию. Так, для слова «злопасный» (злой + опасный), «если вы склонны хоть чуть-чуть к „злой“, то вы скажете „злой-опасный“, если же хоть на волосок вы склоняетесь к „опасный“, вы скажете „опасный-злой“. Но если вы обладаете редчайшим даром — совершенно сбалансированным разумом, — то вы скажете „злопасный“». Итак, необходимая дизъюнкция — не между злым и опасным, ибо каждый их них может быть тем и другим сразу. Скорее, дизъюнкция присутствует между злой-и-опасный, с одной стороны, и опасный-и-злой, с другой. В этом смысле, функция слова- бумажника всегда состоит в ветвлении той серии, в которую оно вставлено. Вот почему оно никогда не существует в одиночестве. Оно намекает на другие слова-бумажники, предшествующие ему или следующие за ним и указывающие, что любая серия в принципе раздвоена и способна к дальнейшему раздвоению. Как хорошо сказал М. Ботюр: «Каждое из этих слов может действовать как переключатель. Мы можем двигаться от одного слова к другому множеством путей. А отсюда — идея книги, повествующей не просто одну историю, а целый океан историй»[45]. Итак, теперь мы можем ответить на поставленный в начале вопрос: лишь тогда, когда эзотерическое слово задействовано не только ради коннотирования или координирования двух разнородных серий, а ради введения в них дизъюнкции, тогда слово-бумажник необходимо и оправданно. Именно в этом случае эзотерическое слово само «именуется», обозначается словом-бумажником. И вообще, эзотерическое слово сразу отсылает к пустому месту и к пассажиру без места. Итак, в произведениях Кэррола нужно различать три типа эзотерических слов: сокращающие слова, которые обеспечивают синтез последовательности в одной серии и соотнесены со слоговыми элементами предложения или последовательности предложений, чтобы выделить их составной смысл («коннекция»); циркулирующие слова, благодаря которым осуществляется синтез сосуществования и координации между двумя разнородными сериями, и которые непосредственно несут на себе относительный смысл этих серий («конъюнкция»); и дизъюнктивные слова или слова-бумажники, благодаря которым происходит бесконечное разветвление сосуществующих серий, и которые соотносятся одновременно со словами и со смыслом, со слоговыми и с семиологическими элементами («дизъюнкция»). Именно функция разветвления или дизъюнктивный синтез дают подлинное определение слову-бумажнику.
Леви-Стросс сформулировал парадокс, аналогичный парадоксу Лакана, придав ему форму антиномии: даны две серии — одна означающая, другая означаемая; первая представляет избыток, вторая — недостаток. Посредством таких избытка и недостатка серии соотносятся и отсылают друг к другу, оставаясь в вечном неравновесии и непрестанном несовпадении-смещении. Как говорит герой Космоса, всегда слишком много означающих знаков. Изначальное означающее принадлежит порядку языка.
Каким бы образом язык ни был дан, элементы языка должны обретаться все вместе, все сразу, так как они не существуют независимо от их возможных дифференциальных связей. Но означаемое вообще принадлежит к порядку познаваемого, а познавание подчиняется закону поступательного движения, перехода с уровня на уровень — когда уровни надстраиваются друг над другом. И какого бы уровня охвата целого ни достигало знание, оно остается лишь приближением к реальной тотальности языка и речи. Означающие серии образуют предварительную целостность [тотальность], тогда как означаемые серии составляют производные целостности. «Все в универсуме означено до того, как мы научились познавать означенное… Человек — с тех пор, как появился в этом мире, — получил в свое распоряжение всю полноту означающего, которым он отгорожен от означаемого, причем о последнем можно что-либо узнать только в этом качестве. Между означающим и означаемым всегда остается несоответствие»[46].
Этот парадокс можно назвать парадоксом Робинзона. Ясно, что на необитаемом острове Робинзон мог воссоздать аналог общественной жизни только подчинив себя — сразу и всем — взаимосвязанным правилам и законам, пусть даже их не к чему было применять. Напротив, завоевание природы идет поступательно, отдельными этапами, шаг за шагом. Любое общество, каким бы оно ни было, представлено всеми своими законами сразу — юридическими, религиозными, политическими, экономическими, законами, регулирующими любовь и труд, деторождение и брак, рабство и свободу, жизнь и смерть. Но завоевание природы, без которого общество не может существовать, развивается постепенно — от овладения одним источником энергии или объектом труда к овладению другим. Вот почему закон обладает силой еще до того, как известен объект его приложения, и даже при том, что этот объект, возможно, никогда не будет познан. Именно такое неравновесие делает возможными революции. Дело вовсе не в том, что революции вызываются техническим прогрессом. Их возможность определена этим межсериальным зазором — зазором, провоцирующим перестройку экономического и политического целого в соответствии с положением дел в тех или иных областях технического прогресса. Следовательно, есть две ошибки, которые по сути представляют собой одно и то же: ошибка реформизма или технократии, которые нацелены на последовательную и частичную реорганизацию социальных отношений согласно ритму технических достижений; и ошибка тоталитаризма, стремящегося подчинить тотальному охвату все, что вообще поддается означению и познанию, согласно ритму того социального целого, что существует на данный момент. Вот почему технократ — естественный друг диктатора: компьютеры и диктатура. Но революционность живет в зазоре, который отделяет технический прогресс от социального целого и который вписывает сюда свою мечту о перманентной революции. А значит, эта мечта и есть само действие, сама