Ницше вновь поднимает всю проблему ориентации мысли: разве акт мышления происходит не в мысли, а сам мыслитель разве мыслит вне жизни? Ницше применяет изобретенный им метод: нельзя ограничиваться ни биографией, ни библиографией, надо стараться найти ту скрытую точку, где житейский анекдот и афоризм мысли сливаются воедино — подобно смыслу, который с одной стороны есть атрибут жизненных ситуаций, а с другой — содержание мыслимых предложений. Тут существуют свои особые измерения, свои времена и пространства, свои ледники или тропики — короче, целая экзотическая география, характеризующая как способ мышления, так и стиль жизни. Возможно, предвосхищением этого метода можно считать лучшие страницы Диогена Лаэртского, где он подбирает жизненные Афоризмы, которые в то же время были и Анекдотами мысли — таков подлинный уест философов. Так, например, история Эмпедокла и Этны — философский анекдот подобного рода. Он не слабее истории про смерть Сократа, но вся суть в том, что его воздействие относится к иному измерению. Философ-досократик не выходит из пещеры; напротив, он полагает, что мы не вполне углубились в нее, недостаточно поглощены ею. В сказании о Тесее, герой отказывается от путеводной нити: «Какое нам дело до вашей дороги вверх, до вашей нити, ведущей наружу — к счастью и истине? Вы хотите спасти нас этой нитью? Мы же от души желаем вам повеситься на ней?» Досократики помещали мысль внутрь пещер и жизни, в глубину. Они искали тайну воды и огня, и, подобно сокрушающему статуи Эмпедоклу, они философствовали молотом — молотом геолога и спелеолога. С потоками воды и огня вулкан выбросил все, что осталось от Эмпедокла — его свинцовую сандалию. Сандалия Эмпедокла противостоит крыльям платоновской души, доказывая, что Эмпедокл от земли, из-под земли, что он автохтонен. Взмахам платоновских крыльев противостоит удар молота досократиков; платоновскому вознесению — досократическое низвержение. Потаенные глубины показались Ницше подлинным ориентиром философии, открытием досократиков, которое нужно возродить в философии будущего — всеми силами жизни, которая вместе с тем и мысль, всеми силами языка, который также и тело. «За каждой пещерой находится другая, еще более глубокая; а за ней еще другая пещера. За поверхностью существует более обширный, странный, богатый мир, пропасть под каждым основанием»[98]. В начале была шизофрения: досократическая философия — это собственно философская шизофрения, абсолютная глубина, вскрытая в телах и в мысли. Поэтому Гёльдерлин пришел к открытию Эмпедокла раньше Ницше. В знаменитом чередовании [мировых циклов — пер.] Эмпедокла, в неразрывности ненависти и любви мы сталкиваемся, с одной стороны, с телом ненависти, с расчлененным телом-решетом: «головы без шей, руки без плеч, глаза без лица»[99]; а с другой — видим великолепное тело без органов: «отлитое из одного куска», без членов, без голоса и без пола. Так Дионис обращает к нам свои два лица — вскрытое, изорванное тело и бесстрастную голову без органов: Дионис расчлененный, но и Дионис непроницаемый.
Ницше смог переоткрыть глубину только после того, как овладел поверхностью. Но он не остался на ней, считая, что поверхность необходимо осудить с новой точки зрения — взгляда из глубины. Ницше мало интересовался тем, чего достигла философия после Платона, полагая, что это наверняка было лишь продолжением долгого упадка. Нам же представляется, однако, что здесь, согласно его методу, возникает некий третий образ философов. И по их адресу заявление Ницше звучит особенно уместно: сколь основательны греки в силу своей поверхностности![100] Эти — третьи — греки уже не вполне и греки. Они больше не ждут спасения из глубин земли; не ждут они его и с небес или от Идеи. Скорее, они ожидают его от события — с Востока, где, по словам Кэррола, все идет к лучшему. С мегариков, киников и стоиков начинается новая философия и новый тип анекдота. Перечитывая лучшие главы Диогена Лаэртского — главы, посвященные Диогену Кинику и Хрисиппу Стоику, — мы наблюдаем за развитием удивительной системы провокаций. С одной стороны, философ ест с крайней прожорливостью, объедаясь сверх меры; прилюдно мастурбирует, сетуя при этом, что голод нельзя утолить так же просто; не осуждает инцест с матерью, сестрой или дочерью; терпим к каннибализму и антропофагии — но при всем при том он в высшей степени трезв и целомудрен. С другой стороны, философ хранит молчание, когда люди его о чем-то спрашивают, либо награждает их ударами посоха. Когда ему задают абстрактные и трудные вопросы, он в ответ указывает на пищу или подает вам всю торбу с едой, которую не преминет затем вывалить на вас, как всегда со всей силы. И все-таки он — носитель нового дискурса, нового логоса, оживляемого парадоксами и насыщенного новым философским содержанием. Да, мы ощущаем: эти анекдоты уже не про платоников и досократиков. Налицо переориентация всей мысли и того, что подразумевается под способностью мыслить:
Хрисипп различал два типа смесей: несовершенные смеси, изменяющие тела; и совершенные смеси, оставляющие тела незатронутыми, в которых тела сосуществуют, соприкасаясь всеми своими частями. Разумеется, совершенная и жидкая смесь, где все существует именно в космическом настоящем, задается единством телесных причин. Но тела, взятые в специфике их ограниченного настоящего, непосредственно не совпадают с порядком их причинности, которая относится только к целому, охватывающему все их комбинации сразу. Вот почему какая-то смесь может быть названа хорошей или плохой: хорошей в порядке целого, но несовершенной, плохой и даже отвратительной в порядке частных сочетаний. Как можно осуждать инцест и каннибализм в той области, где страсти сами являются телами, пронизывающими другие тела, и где каждая отдельная воля является радикальным злом? Вспомним пример из выдающейся трагедии Сенеки. Спрашивается: что общего между стоической мыслью и этой трагической мыслью, впервые выведшей на сцену персонажей, целиком отдавшихся злу, и предвосхитившей в этом Елизаветинский театр? Чтобы достичь того же, стоических хоров маловато. Подлинно стоическое здесь — в открытии страданий-тел и инфернальных смесей, которые образуются этими телами и которым тела покоряются: огненные яды и педофагические трапезы. Трагический ужин Фиеста — это не только утраченная рукопись Диогена, но и, к счастью, сохранившийся сюжет Сенеки. Губительное действие отравленной туники начинается с того, что она сжигает кожу и пожирает поверхность; затем отрава проникает еще глубже и превращает перфорированное тело в расчлененное,
Иногда стоицизм рассматривают как отход от платонизма, как возврат к досократикам, например — к