— Далеко? — спросил я.
— Увидишь! — сказал Цопе.
Мы пошли улицей в сторону нашего сада, потом вошли в совхозный сад прямо до сторожки. Собаки нас облаяли. Мы прошли мимо и направились садовой дорогой — разбитой, конечно, — в сторону конторы. Кругом было вспахано, и от полива стояли лужи. На дороге — тоже. Машина нас догнала тогда, когда до конторы осталось сто метров. По-иному-то разве случится! Шофёр увидел Цопе и остановился. Они поговорили и даже поругались. Но шофёр всё равно подвёз нас эти сто метров до конторы, потому что Цопе был здесь бригадиром. В конторе Цопе тоже поругался. Я ждал на скамейке. Политые розы благоухали. Их было очень много. Запах был сильный и тёплый. Мне показалось, что не солнце нагрело воздух, а розы. Я думал, что Цопе хочет показать именно их. Но после конторы мы пошли дальше, вышли из сада, прошли по шоссе, а потом, километра через два, опять вошли в сад. Мне идти надоело. Однако я молчал. По пути Цопе отвлекался то туда, то сюда, к деревьям. Всё ему надо было смотреть. И всем он был недоволен. Вдалеке женщины окапывали саженцы. Цопе словно бы их искал — столько в удовольствие он с ними поругался.
— Кто так работает! — кричал он, находя невидимые огрехи и прибавляя по-русски — лодири!
Мне было стыдно. Я подумал: «Цопе на самом деле бешеный!». Женшины же нисколько на ругань не обратили внимания. Но всё равно я облегчённо вздохнул, когда, наконец, Цопе оставил их. Ещё через километр ходьбы мы наткнулись на речку. Я подумал, что это Лиахви, и спросил.
— Великая русская река Волга! — обрезал Цопе.
В самом деле, глупо было в этой канаве подозревать Лиахви.
— Ну, скоро? — рассердился я.
— Вот! — раздвинул колючки и пролез к канаве Цопе. Я пролез за ним. Запахло прелью. Я вспомнил розы.
— И что? — спросил я.
— Вот! — показал Цопе.
Я увидел сизый дымок, несколько маленьких сизых дымков, поднимавшихся от прелых листьев. Это были фиалки, совершенно неожиданные в июле. Я снова вспомнил розы у конторы, огромное количество роз, нагревающих воздух.
— И что? — снова спросил я, больше не зная, о чём спрашивать.
— Это твоей дурочке! — сказал Цопе.
— А как я их ей привезу? — растерялся я.
— Ты не привезёшь, а расскажешь. Так ей расскажешь, что у неё дрогнут ресницы! — заругался Цопе.
Вот. Так рассказать моей дурочке, то есть моей девушке, у меня не вышло. И если дрогнули чьи-то ресницы, так только мои — от обиды. Но сейчас разговор не обо мне, а о Схвило. Таким же синим дымком, синим букетиком фиалок вздымается она над отрогом. Я был в ней сто раз. И разбуди меня ночью — я без запинки, как стихотворение, закричу: Схвилосцихе метхутмет саукунеши Амилахвребис миер чемис твалта нугешад дадгмули ико!.. — ну, то есть крепость Схвило в пятнадцатом веке князьями Амилахвари была поставлена, она такой-то высоты и такой-то длины, столько у неё башен и она видела то, думала это, пережила вот это. Люблю я её, крепость Схвило. И Тетия знает. Но всё равно ему не интересно.
— Ладно, вперёд! — скомандовал я, направляясь в ту часть крепости, которая называется девятивратной.
Ежедневно было у нас — базар, крепость, музей Сталина, домой. Иногда ещё заходили в музей Камо, музей боевой славы города, где висят фотографии наших погибших родственников. Иногда заходили туда- сюда. А в основном было — базар, крепость, музей Сталина, домой.
И всё — из-за Тетии. Есть такие люди. Вообще-то и не плохие. Но им не интересно. И они вечно плетутся сзади. И вечно отвлекаются на всякую ерунду, на какие-нибудь несчастные арбузы. И ни выпить с ними, ни закусить, не говоря уж о поездке в крепость Схвило. Хорошо хоть нашу-то крепость смотрят от каких-то своих щедрот. А она, наша крепость, — тоже ведь глаз не оторвать. Она по вершине огромной скалы плечи свои расправила и одной рукой подбоченилась. Если на неё из-за моста, с той стороны Лиахви, посмотреть, то можно подумать, что она подбоченилась.
Идёт враг. Идёт, стенание и смятение в крепости предполагая, маленькую резню, а потом хороший пир предвкушая. Идёт, подходит, глядит — а она подбоченилась! Зачешешь тут затылок. Да если учесть, что слово крепость только в русском языке женского рода, а здесь оно никакого рода, просто крепость да и всё, то врагу при подходе к ней подбоченившейся, что остаётся делать? — зачешешь тут затылок!
И может быть, было между крепостями так, что одна крепость здесь — он, а другая — она. Например, наша крепость, дойная, насчитывающая возраста более двух тысяч лет, — он, а Схвило, изящная и юная, всего-то возрастом в четыреста годиков, может быть, Схвило — она. И наш на неё засматривается, тоскует, сердцем мается и однажды осмелится преподнести маленький букетик фиалок. Если вдумчиво историю читать — то ведь и об этом в ней написано.
Пошли мы — я и Тетия. И девять ворот крепостных прошли бы, как раньше проходили. Но между третьими и четвёртыми воротами… да, между третьими и четвёртыми воротами Тетия замер. Сначала от первых ворот пошли вправо вниз. Потом от вторых ворот пошли влево вниз. Потом от третьих — снова вправо вниз. Вправо вниз, влево вниз. Вправо вниз, влево вниз. И между третьими и четвёртыми воротами Тетия замер. Шёл-плёлся сзади, ничем не интересовался. Но ступил на лестницу к четвёртым воротам, ступил и замер.
Я тоже увидел. И даже раньше Тетии увидел. Но думал — удастся пройти мимо. Тетия же замер:
— Папа!
— Эх! — сказал я молча.
А Тетия уставился в угол крепости, где в тёплой и мягкой тени зубчатой башни меж камней и мусора лежала облезлая гнойная собачка — издыхала. Ей, возможно, местные собаки сказали:
— Издыхать собралась? Иди в крепость. Там спокойно. И издохнешь, как герой, в крепости!
Собачка из последних сил пришла, увидела— правда, спокойно. Нашла место и легла. «Всё, — подумала, — издохну, как герой».
— Папа! — сказал Тетия.
— Эх! — молча сказал я.
Собачка услышала, виновато и кое-как голову подняла. Возможно, она подняла голову не виновато, а воинственно, с целью защиты. Возможно, наоборот — с просьбой не мешать ей, собачке, уходить в её, собачью, загробную жизнь, которая, возможно, ничуть не лучше её этой жизни, собачьей же. Вполне возможно, что было так. Но мне показалось — она подняла голову виновато.
— Э, да ладно! — мысленно сказал я. А Тетия замер:
— Папа! — и разумеется, глазами — в собачку, и разумеется, догадываясь о том, что именно происходит. А догадываясь, разумеется, — порывом к ней и в рёв — Папа! Собачка умирает! — в смысле: папа, спаси её!
Верят. Верят и одного не понимают наши четырёхлетние дети — невсесилия отцов.
Тетия порывом — к собачке, а я тем же порывом его — за шкварник, под мышки и на руки — стой!
— Папа! Папа! — хлестнул ливнем Тетия — в смысле: здесь и сейчас, немедленно яви, папочка, чудо, спаси собачку, ведь ты!. ну что там им, че-тырёхлетним, — отец?
А я всего-то чуда умею — только ночью разбуженный про крепость Схвило наизусть, как стихотворение, прокричать: Схвилоспихе метхутмет — и так далее. От такого чуда некие ресницы даже не вздрогнули. Тетия же на неё, фиалковым букетиком над отрогом плывущую, и взглянуть не хочет.
Крепко я взял Тетию на руки.
— Пойдём! — сказал.
— Папа! — ткнулся он мне в лицо.
Я не знал, что ему сказать. Не зная, рассердился. Рассердившись, заругался. Заругался и не нашёл ничего лучшего, как врать.
— Кто тебе сказал, что она издыхает! — подобно Цопе, заругался я. — Сдохнуть она нашла бы