– Отставить, товарищ полковник!.. – грубо остановил его Коровко. – Может быть заминирован…

Полковник, остановленный окриком, застыл, издали глядя на сына, на его мертвую позу, в которую свернула его спираль взрыва. Старался заметить малейшее биение, дрожание его напряженного, висящего на балке тела.

Бойцы спецназа заняли оборону у окон. Коровко, расхаживая по развалинам, звякая кирпичом, отыскивал обрывки проводов, шнуры, обгорелые шторы. Связывал их вместе, создавая из них длинную бахрому. Осторожно приблизился к лейтенанту, обвязал ему ногу.

– Все за угол!.. Может рвануть!..

Полковник из-за угла смотрел, как натягивается бахрома, ужасаясь, что сына может сейчас разнести на куски. Увидел, как зашевелилось его тело, качнулась его голова.

– Валера!.. Жив!..

Но это Коровко сволакивал лейтенанта с балки, и тело, соскользнув с двутавра, упало с глухим звуком на пол.

– Валера, сынок!.. – крикнул полковник, кидаясь к сыну, хватая его за ободранные грязные руки. Они еще были теплы, остывали в руках отца. Полковник присел на доску, у тела сына. Не отрываясь, смотрел в лицо, похожее на пустое блюдо, из которого взрыв выплеснул весь румянец, красоту, радостный блеск глаз, доверчивое их выражение, как в детстве, когда перед тем как уснуть, он слушал отца, его бесконечную, из вечера в вечер создаваемую и тут же забываемую сказку.

Снаружи шел бой. Граната ударила в стену, свистнув осколками. Коровко по рации связывался с «бэтээрами», докладывал обстановку. Бойцы спецназа извлекали из-под развалин убитых солдат.

Полковник положил на доску платок, которым отер лицо сына, снял кровавую влагу, нагар, крошки цветной штукатурки. Смотрел на это остывающее лицо, из которого сначала ушла жизнь, а теперь уходила и смерть, и лицо каменело, твердело, превращалось в холодный слепок.

Иногда ему казалось, что всего этого не случилось. Что это ужасный цветной сон, в котором воплотились его страхи, предчувствия, непрерывное ожидание беды, подспудно живущее в нем, когда по нескольку раз на день порывался связаться с полком, узнать, как проходят боевые действия, убедиться, что страхи его напрасны. И можно проснуться, с облегчением увидеть, что он лежит на полке кунга, на столике графин с соком, карта Грозного, где на пересечении центральных улиц, невдалеке от Музея искусств, воюет его живой сын. Но сон не прерывался. Ветер из разбитого окна шевелил светлые волосы сына. На доске лежал кровавый платок. И он с невыносимой тоской и болью убеждался, что это явь.

Он смотрел на переносицу сына, на то место, где сходились пушистые серые брови, которые он когда-то любил целовать, хватая на бегу сына, прижимаясь губами к теплому душистому лбу. Теперь на этом месте пролегла твердая, недовольная складка, в которой блестела какая-то металлическая крупица. Он смотрел на эту крупицу, и сыновье лицо медленно удалялось, как в перевернутый бинокль, останавливалось вдали, как холодное светило. И он, соединенный с этим остановившимся лицом, сам застывал, каменел, вмороженный в остановленное время. Как в глыбе льда, соединенные холодным морозным лучом, оба парили в остывшем мироздании.

Он вдруг начинал верить в чудо, в возможность воскресения сына. В этой вере обнаруживались детские, забытые упования, когда он, мальчик, боясь, что когда-нибудь мама умрет, на ночь, перед сном молил Кого-то, распоряжавшегося жизнями, чтобы Тот сохранил маму подольше. Если нужно продлить ее дни, пусть продлит за его счет. Пусть его жизнь уменьшится, а жизнь мамы продлится. Теперь он обращался с тем же к Тому, кого забыл на долгие годы. Чтобы Тот взял его собственную жизнь, отдал ее сыну, воскресил, а сам он пусть умрет. Сидел, ждал, когда умрет, надеясь в последнюю секунду увидеть, как дрогнули глаза сына, обратили на него свой воскресший взгляд. Но сын не воскресал. А сам он продолжал жить, ощущая эту жизнь как нестерпимую боль.

Это он, отец, повинен в гибели сына. Он торопил штурм, побуждал командующего наращивать темп наступления, зная, что на главном направлении удара воюет сын. Толкал сына на штурм, выдавливая отряды Басаева. Подставлял под взрывы и пули его пушистые брови, сияющие глаза, родинку на плече, милую застенчивую улыбку, когда тот просил мать посидеть у его изголовья, манеру морщить лоб, когда разучивал заданный в школе стих. Он знал, что потери растут, особенно среди младших офицеров, которые вместе с личным составом ходили в атаку. Не отозвал сына с опасного направления, не перевел его в резервные части, охранявшие расположение ставки, стоявшие на блокпостах при подъездах к Грозному. Одержимый своим замыслом азартно и страстно, принес в жертву сына. В их последнюю встречу, когда приехал на передовую к сыну, он не внял предчувствию, подавил в себе вспышку страха. Не обнял, не поцеловал на прощанье сына. Только махнул рукой с брони отъезжавшего «бэтээра».

Это он, вопреки настояниям жены, увлек сына в армию. Романтично возжелал, чтобы сын наследовал его офицерскую долю. В момент, когда армия гибла, эта доля была непрерывным унижением, бедностью, потерей смысла, тоскливым созерцанием того, как мерзавцы, захватившие власть, губят страну и армию. Мучила невозможность противодействовать преступлению, поднять полк в ружье, двинуть его на Москву. Жена не отпускала сына в училище. Находила у него таланты музыканта, художника. Плача, раскладывала под лампой ворохи разноцветных рисунков, на которых не было солдат, танков, стреляющих самолетов, а фантастические животные и деревья, сказочные цветы и птицы, и в райском саду под яблоней сидели, обнявшись, большеголовые, большеглазые мужчина и женщина – они, его мать и отец.

Как он расскажет жене о гибели сына? Как появится в доме и, глядя в ее испуганное, ожидающее лицо, расскажет, что сын убит? Как повинится перед ней? Как станет жить всю остальную жизнь, глядя в ее пустые, обезумевшие, не прощающие глаза? Как сможет выносить эту боль, когда любая их встреча, любая минута, любой предмет в доме станут напоминать о сыне? О том чудном мартовском дне, когда оба, молодые, счастливые, впряглись в дровяные санки, натягивали тугой ремешок, протаскивали санки по талым снегам и сын, укутанный в шубку, румяный, как снегирь, понукал их, хохотал, подымая березовый прутик?

Мысль о горе жены была такой же страшной, как мысль о смерти сына. Была ее продолжением. Непомерным, невыносимым увеличением. Возникло безумное намерение. Чтобы прервать непосильные страдания, скрыться от них, он вытащит пистолет и пустит себе пулю в висок. Уравняется с сыном, будет лежать с ним рядом на этих расколотых кирпичах. Или возглавит штурмовую группу, пойдет впереди солдат, в рост, не таясь, чтобы срезала его пулеметная очередь, и тогда они вместе с сыном окажутся рядом на брезентовых грязных носилках.

Это смертельное чувство вины, желанье истребить себя сменились лютой ненавистью к чеченцам, убившим сына. Ослепляющей злобой к проклятому городу, который уже дважды сносился до основания и все еще выступает на поверхности остатками уродливых зданий, дырявыми окнами, где засели стрелки, черные, как черти, неутомимые, как злые обезьяны. Эта ненависть была столь сильна; что в мыслях он подымал одинокий бомбардировщик, летел из-за Урала, пересекая степи и горы, и кидал на ненавистный город атомную бомбу. Видел из кабины белое бельмо взрыва, раскаленную медузу ртутного пара, капустный кочан ядовитого дыма, огромный пепельно-розовый гриб истребленной материи. Пусть на месте города образуется огромная воронка, в нее натечет отравленная, светящаяся ночами вода. И всяк, кто глотнет ее, явившись из сел, прыснет себе на лицо, спустившись с гор, пусть превратится в урода с двумя головами, с ластами вместо рук, с водянистым гниющим черепом, с выпученными, белыми, невидящими глазами. Он желал убийцам сына не просто смерти, а адской, нескончаемой муки, длящейся из поколения в поколение, чтобы все остальные народы шарахались от изгоев с ликами мертвых эмбрионов.

Он не мог рыдать. Рыдания зарождались, как донные пузыри, двигались наверх, но не достигали губ, не воплощались в слезы и стон, а тяжелыми булыжниками падали на дно души.

Он поднял голову. На стене, среди сломанных балок и сдвинутых перекрытий, окруженная тлеющей ветошью и расколотой штукатуркой, висела картина. Почти не потревоженная, не поврежденная взрывом. По зеленому античному морю, среди солнечных всплесков шли люди. Белая вереница, не касаясь стопами воды, не проваливаясь в глубь моря.

Полковник смотрел на картину, стараясь что-то понять и вспомнить. Вспомнил – картина называлась «Хождение по водам». Ее нарисовал полубезумный художник Зия, которого он, полковник, использовал агентурным источником в своей операции против Басаева. Вид этой картины породил в нем образ проклятого Шамиля, главного виновника случившейся беды, убийцы сына. Чернявая, бородатая, с кривым, медленно говорящим ртом, мокрыми розовыми губами голова смотрела на него фиолетовыми чернильными глазами. И

Вы читаете Идущие в ночи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату