страдать Белый Клык. Белый Клык будет захлебываться страданием. Я уже организовал несколько подходящих мероприятий, но скажи мне прямо сейчас, если, конечно, знаешь, что тебе особенно отвратительно, чтобы мы могли это устроить. Какую-нибудь маленькую фобию, сугубо твою.
— Объясни, пожалуйста, все толком, — о чем речь?
— Твоя энцефалограмма будет передаваться всеми радиостанциями города. Ее запись будет транслироваться и с амплитудной, и с частотной модуляциями. Каждая радиостанция страны, все радиостанции мира будут принимать и ретранслировать эту передачу. Завтра ночью мы дадим Господам концерт, подобного которому они прежде не слыхивали.
Человек в рабочей одежде внес грифельную доску и подал ее Папе.
— Доктор, у вас ногти получше моих. Поскребите по этой доске.
Возник невыносимый скрежет, который доктор не прекращал добрую минуту.
— Как выглядит запись? — спросил Папа.
— Наибольшие ответные реакции в сенсорных зонах. Но в известной степени и в остальных, особенно первые двадцать секунд.
— Ну, есть еще масса подобных удовольствий. Посмотри эти картинки, Деннис. Приглядись к деталям.
Он показал мне фотомонтаж иллюстраций из энциклопедии, от описания которого я воздержусь. Люди на картинках были за пределами досягаемости медицины. Даже за пределами досягаемости сострадания. Фотографии располагались в порядке усиления вызывающего ужас зрелища. Завершала все это громадная цветная фотография…
— Уберите это долой с глаз!
— Ответ сильнее и теперь более устойчив. Определяется просто прекрасно.
Папа поводил открытым пузырьком с формальдегидом перед моим носом. На самом деле это был не пузырек, а целая бутылка. И в ней…
Я завопил.
— Превосходно, — сказал доктор. — Кривые сигналов неподдельной тревоги.
— Впустите ансамбль, — приказал Папа.
В палате появилась группа из четырех человек с музыкальными инструментами, о которых я не имел понятия (это были, как я потом узнал, электрогитара, музыкальная пила, аккордеон и труба). Они были одеты в диковинные костюмы: рабочая одежда кричащих расцветок, отделанная всевозможными кожаными и металлическими причиндалами. На их головах были нелепые, безвкусные шляпы.
— Сверх всякого ожидания! — воскликнул доктор. — Он уже реагирует.
Они начали
Когда мне показалось, что эта новая атака на мои чувства достигла порога допустимого, Папа, пристально наблюдавший за мной, подпрыгнул, потом стал стучать по полу ногой и присоединился к исполнению этой ужасной песни.
У него был жуткий голос.
Но в самом голосе ничего особенно ужасного не было; ужас вселяло поведение отца. Человек с таким естественным чувством собственного достоинства опустился до полного самоуничижения, и этот человек — мой отец!
Это, конечно, была та ответная реакция, которой добивался Папа.
Когда они закончили свое представление, я взмолился хотя бы о минутной передышке. Папа отпустил музыкальную банду, вернув аккордеонисту позаимствованную у него ковбойскую шляпу.
— Не уработайте его до предела, пока мы не додумались, как обнаружить точку естественного отключения сознания, — посоветовал доктор.
— К тому же мне необходимо повидаться с одним практикантом, если позволите. Фотомонтаж натолкнул меня на одну мысль: здесь, в больнице, есть несколько пациентов…
— Что
— В этом что-то есть. А Бруно еще поблизости?
— Он должен быть внизу.
— Если бы он порассказал мне о вещах, которые доставляют ему наслаждение, — наиболее сокровенных вещах, — для конечного результата это дало бы больше ужасов, чем ты можешь придумать. Кошмарные вещи укладываются в его голове, как мне кажется, совершенно естественным образом.
— Хорошая мысль. Я пошлю за ним.
— И за Роки тоже, если она внизу. Я помню, как она наблюдала за мной во время драки боксеров. Она может здорово помочь тебе.
Едва Папа вышел из палаты, вернулся доктор, эскортируемый караваном кресел на колесах и носилок. Фотографии не шли ни в какое сравнение с реальностью.
Все это продолжалось четыре часа, и каждая следующая минута была хуже предыдущей. У Бруно воображение оказалось неиссякаемым, особенно когда его стали подхлестывать алкоголь и супруга. Сперва он рассказывал о своем любимом боксе. Потом поведал мне, что жаждал сделать с любимцами и что сделал бы, будь у него побольше времени. Затем стал разглагольствовать на тему таинств любви; не менее красноречиво коснулась этой темы и Роки.
Неудивительно, что по истечении двух часов этих и других наслаждений я попросил немного кофе. Роки вышла и вернулась с дымящейся чашкой, из которой я успел сделать один жадный глоток, прежде чем сообразил, что это вовсе не кофе. Роки не забыла, как я чувствовал себя при виде крови.
Когда меня привели в сознание с помощью пахучей соли, Папа привел новых весельчаков. Их доставили в больницу сразу же после боя в Учебном манеже. По понятным причинам большую часть из того, что происходило после них, я больше не могу вспоминать.
Мы вышли на террасу больницы — Папа, Жюли и я. Миссисипи у нас под ногами выглядела темной заводью, уходящей в неведомое. Прошел час после захода солнца, но луна еще не взошла. Свет исходил только с севера, где мощные вспышки северного сияния из-за горизонта заставляли блекнуть звезды.
— Пять минут, — нервозно объявил Папа.
Через пять минут радиостанции всего мира должны были начать передачу моего концерта, записанного прошлой ночью. Я прослушал звуковой эквивалент своей энцефалограммы и не беспокоился. Для сражения с эстетикой эта запись была под стать машине для Страшного Суда.
— Голова все еще болит? — спросила Жюли, поглаживая легкой как перышко рукой по моим бинтам.
— Только если вспоминаю прошлую ночь.
— Позволь мне снять поцелуями боль.
— Три минуты, — возвестил Папа. — И прекратите это. Вы нервируете меня.
Жюли привела в порядок свою блузку, сшитую из какого-то удивительно прозрачного жатого нейлона. В последнее время я стал восхищаться некоторыми подходами к использованию одежды.
Мы наблюдали за северным сиянием. Светильники были выключены по всему городу. Каждый в целом мире не отрывал сейчас глаз от сияния.
— Что вы теперь будете делать, став Верховным Катодом? — спросила Жюли, просто чтобы убить время.
— Через несколько минут революция окончится, — ответил Папа — Не думаю, что мне понравится административная работа. Особенно после всего этого.
— Вы собираетесь подать в отставку?
— Как только мне позволят. У меня зуд еще немного позаниматься живописью. Вам известно, что я пишу картины? Я сделал автопортрет. Он висит над моим столом в рабочем кабинете. Думаю, он отменно хорош, но я смогу писать еще лучше. В любом случае заниматься живописью — в традициях отставных генералов. Кроме того, я должен написать мемуары. У меня уже есть название: «Эстетическая революция».
— Или «Да здравствует Динго!», — предложила Жюли.