меняться.
— Хорошо, я подумаю, — с серьезным лицом ответил начальник дивизии, — только хочу знать, что будет в придачу?
Почекайбрат ответил:
— Могу дать криворожскую экономию и пять табунов собственных лошадей.
— Эх, козаче, я не знаю, куда мне девать свои десять прилукских экономии и сто табунов лошадей, — ответил, смеясь, Шмидт, любивший и сам пошутить и уважавший шутку другого.
И ничего удивительного не было в том, если бы «командир татарской сотни» рано или поздно продвинулся в начальники кавалерийской дивизии. Сотенный кузнец 5-го полка Николай Федоров[29] дослужился до начдива. Но еще проще Почекайбрат мог бы стать оперным певцом. Для этого у него были все данные. Если бы только не обстоятельства... Никто не может сказать, сколько в связи с коварными кознями желтоблакитников отнято у народа Пушкиных, Шевченко, Шаляпиных, Павловых...
Бессарабка
Только что кончились занятия в одном из просторных классов пустовавшей литинской гимназии. Командиры, закурив, окружили сотника-уральца.
— Да, Горский умеет потчевать знатно... — начал рассказ Хрисанф Ротарев.
Еще в Кальнике наш ветеринар под честное слово получил в дивизии сверх нормы бочонок зеленого мыла. После первого же напоминания о долге в Киев, снабженные мешком сахару, отправились сотник Ротарев и взводный Почекайбрат, временно сдавший детей учителю.
Услышав, что речь идет о Горском — мастере «дворцовых переворотов», и я заинтересовался рассказом Ротарева.
— Сколь мороки и мук набрались мы через тот куль сахару с Панасом Кузьмичом, так не доведи господь! — покачал головой уралец. — Еще в вагоне люди добрые сказывали: «Держите на базарах ухо востро. Там такие спецы, что на ходу подметки рвут. Как пчелы налетят. Не успеете оглянуться — заместо сахара подсунут куль трухи».
— Если в этих смыслах, — оборвал сотника трубач-одессит, — то ваш Киев против нашей Одессы акнчательный пескарь.
— Что ваша хваленая Одесса, — перебил штаб-трубача полковой адъютант Ратов. — Возвращался я из отпуска. В Киеве жду поезда. Входит в вокзал пожилая женщина, а ей навстречу аккуратненькая девчонка, сует руку: «Здравствуйте, тетя, давно вас дожидаюсь». А «тетя» ставит на пол корзинку, протягивает руку: «Что-то я тебя, племянница, сразу и не узнаю». Пока шли расспросы да ответы, дружки «племянницы» утянули корзинку.
— Да, энтот куль сахарку дал нам канители, — продолжал Ротарев. — Перво-наперво пристала заградиловка. Отбивались мы от нее и в пути, а пуще всего на остановках, начиная с той чертовой Жмеринки... Заградиловцы — те дотошные, но и мы не спекулянты, не мешочники какие-нибудь! Едем по закону, и документальность у нас аккуратная...
— Наш Петр Филиппович хоча из бурлацкого племени, — сверкнув цыганскими глазами, заявил сотник Кикоть, — а по письменной части он любому студенту утрет нос.
— Ну, прибыли мы в конце концов и в ту матерь русских городов, значится, в самый Киев. Расспросили, как лучше всего добраться до Бессарабки, потому как нам сказали: только там корень всех корней. Идем к трамваю. За нами голодающие, которые с Волги. С трудом отбились. Внесли аккуратно наш груз на заднюю площадку. Смотрим в оба. Упаси бог кто-нибудь ножичком полоснет. Повек не обелишься перед начальством: добро-то казенное. А тут кондуктор является: «Гражданин и товарищи, признавайтесь, кого я еще не обилетил». Мы молчим, думаем, энто нас не касается. Не по совести, считаем, брать деньги с защитников... Кондуктор задудел построже: «Которые непонимающие по-хорошему, к вам обращаюсь. Берите билеты на себя и на груз. Кончилась лафа нашармака кататься. Это вам, гражданцы, не семнадцатый год». Одним словом, слупил он с нас огромный капитал — по две тысячи с носа за билет и пять тысяч за поклажу. «Ежели так пойдет дальше, — подумал я, — скоро сядем с Панас Кузьмичом на мель». Какие наши деньжата, сами знаете. Тут еще, пока ехали, на станциях искус на искусе — белые паляницы, пшеничные коржи, куриные потроха — одним словом, весь мудреный нэп. За три года истомилась по всему энтому человеческая утроба. Ну, и побаловались чуток... Правда, от энтого лакомства мы не попузатели, но бумажники наши потонели изрядно.
— Говорят, наш камеронщик чуть не заехал кондуктору за «семнадцатый год», — поинтересовался Храмков.
— Всего, что было, не перескажешь, — ответил Ротарев. — Дай бог, выложить главное. Так вот, недалече от Бессарабки, на Малой Васильковской, нашли постоялый двор. Заперли куль с сахаром на крепкий замок. Тут же припужали хозяина: ежели не дай бог что, то не снести ему головы, потому как имущество наше кругом казенное. Пошли в чайную, а тут милиция. «Ваши документы! Откель у вас сахар?» Значит, сам хозяин постоялого уже просигналил. А как увидел, что все у нас по законной статье, опосля обеда привел какого-то шустренького человечка! И подумайте только, братцы, — кустаря-мыловара. На ловца и зверь грянул. Мы даже очень возрадовались: не шататься нам по базарам. Раз-раз, обтяпали дело — полкуля, значит, три пуда песку, за бочонок мыла. Хозяин постоялого потребовал полпуда. За маклерство. Ну, наш Панас Кузьмич, как знаете, человек щедрый. Свернул трехдюймовый шиш — получай, мол, с мыльного фабриканта. А энтот фабрикант говорит: «Мыло зараз варится, вечерком поспеет». А пока решили мы со взводным так: один остается на постоялом, потому замок замком, а к замку и верный глаз не помешает. Не у себя дома. А другой пока что наведается на базар, присмотрится, что есть в рундучках, принюхается к киевским ценам. Я потопал на базар. Хожу по рядам — чего только нет. Про обжорный ряд не говорю — все есть. Одежи какой хотишь, начиная с господской. Были бы только деньжата. Хожу и думаю: откель все это развелось? Кажись, за революцию энту буржуазность давили все, кто хотел: мы за мироедство, махновцы за толстые кошельки, деникинцы за самостийность, самостийники за инородство, а стоило только объявить нэп — и полезла эта буржуазия, как поганки после хорошего летнего дождя.
Опосля побывали мы с Панас Кузьмичом на всех базарах, — продолжал уралец, — что Бессарабка, что Владимирский, что Еврейский, что Сенной, что Житний — несусветное торжище, и все! Рундучок на рундучке, ларек на ларьке, а шуму-галдежу, а толкотни, а людей! Промежду прочим, и там немало энтих самых голодающих с Поволжья, а больше всего жулья и босоты. Сидят в холодке под рундуками и дуются в «три листика». Мечут «тузик-мартузик, а деньги в картузик». Сначала для видимости спустят своему же какой-то капиталец, а потом начнут стричь подряд всех простофиль. Как настригут полон чувал мильёнов, потешаются: «Рупь поставишь — два возьмешь, два поставишь — шиш возьмешь!»
А часы? Пока держишь в руках — ходют, а положил в карман — тпру, остановились. Дальше, как были до революции зазывалы, так обратно они пошли в ход. За руку тянут. А чего только нет на вывесках? И все больше стишки: «Помогайте Советской власти и мне отчасти». Пришел на постоялый, а мой взводный храпит на полу, заслонил богатырским телом вход в чулан. Разбудил его. Постановили мы в тот день не обедать: деньжат осталось скудновато. Вечером хозяин постоялого повел нас к мыловару. Катим тачку, на ней куль с песком. Прибыли на Керосинную улицу. Въезжаем во двор, а там уже шурует милиция. Что оказалось? У того фабриканта в кастрюле варилось мыло... для видимости... а торговал он краденым. Добро милиция встряла впору. Повернули домой. Отругали хозяина, а сами решили держать ухо востро. Ходим по Евбазу, ищем мыло, а покупцы на сахар не дают покоя. Надокучили. Предлагают милиарды, а что с них толку. Нынче фунт хлеба две тысячи, а на утро, глядишь, — две с половиной. Вкратцах сказать, товарищи, за три дня прожились подчистую. Хозяин, так тот даже стал в кипятке отказывать. Говорит: «Чего трясетесь над кулем? Раскупорьте его. За сахар всего отпущу». Так вот на той же Бессарабке сплавили бельишко, потом пошел в ход и портсигар — получил я его в Казани за джигитовку. Что делать? Будь зима, пошли бы пилить дрова, а то и скалывать лед с мостовых. Двинулись к причалам. Грузчики косятся: «Может, вы шашкой работаете и хорошо, а вот как вы спинами действуете, мы энтого не знаем. Ежели на полпая, то по рукам». Покорились. Поработали с полдня, а тут слышим голос: «Привет рабочему классу!»