Через некоторое время, трясясь, от холода и изнеможения, я кое-как поднялся на ноги, собрал свое оружие и двинулся в лес. Эту ночь я провел, зарывшись в сосновые иголки, одинокий, дрожащий от холода — у меня не осталось даже лосиной шкуры, чтобы укрыться.
Сколько может вынести человек? Сколько времени может он не сдаваться? Я задавал себе эти вопросы, потому что я вообще люблю задавать вопросы; впрочем, ответы на них мне были ясны с самого начала. Человек — если он настоящий человек — должен все вынести, должен бороться до конца. Конечно, смерть кладет конец мукам, борьбе, страданиям… но заодно она кладет конец теплу и свету, красоте бегущей лошади, запаху влажных листьев и пороха, той особой походке женщины, когда она знает, что на нее кто-то смотрит. Все это тоже умирает вместе с человеком.
Утром, я добуду огонь. Утром я найду пищу.
Дождь шел непрерывно, крупные капли проникали в кучу хвои под кустом и скатывались, холодные, вдоль спины и по груди.
Наконец пришел серый рассвет. Я вылез наружу, окоченевший от холода. На мне были только мокасины и набедренная повязка. Дождь перестал, но земля под ногами чавкала. Я отправился искать съедобные корешки. Вышел на полянку, услышал какой-то шум, топот, успел оглянуться и заметить надвигающуюся прямо на меня лошадь — тут она толкнула меня, и я покатился по земле.
Я отчаянно пытался подняться на ноги, позвать, но от удара у меня дух отшибло.
Чей-то голос сказал:
— Да это не индеец! Кудряш, это белый человек!
— А-а, какая разница? Брось, пусть валяется!
Мне потребовалась чуть не минута, чтобы подняться и крикнуть им вслед:
— Помогите!.. Отвезите меня на ранчо или куда-нибудь. Я…
Всадник, которого называли Кудряшом, развернул лошадь и вскачь понесся обратно. В руке он крутил свернутую кольцами веревку — явно хотел хлестнуть меня. Я попытался отступить в сторону, поскользнулся на мокрых листьях, и лошадь с разгону толкнула меня снова. Я отлетел в кусты, а Кудряш с хохотом ускакал прочь.
Нескоро мне удалось подтянуть к груди колени. Я кое-как пополз туда, где валялось мое оружие. Тетива замокла, и из лука стрелять было нельзя, но копье могло пригодиться.
Прежде всего мне нужен был огонь. В лощине у реки я наломал с деревьев высохших нижних веток, наскреб сухой внутренней коры с поваленных стволов и сплел небольшой навес, чтобы прикрыть огонь от дождя.
Нашел кусок дерева, отколовшийся от рухнувшего ствола, своим каменным ножом выдолбил в нем ямку, а потом прорезал канавку от этой ямки к краю.
Растер в пальцах сухую кору, высыпал пыль в ямку, установил туда стрелу тупым концом, обмотал ее тетивой и, двигая лук взад-вперед, начал вертеть ее. Потребовалось несколько минут упорного труда, чтобы закурился дымок и затлела первая искра, я продолжал вертеть стрелу, а потом начал раздувать эту искру. Наконец вспыхнул огонек.
Бывают моменты, такие как сейчас, которые показывают человеку, как много могут означать самые простые вещи вроде еды и тепла. Мой костерок постепенно разгорался, и впервые за долгое время тепло начало пробираться в мои промерзшие, окоченевшие мускулы.
Все вокруг было мокрым. Мне нечем было прикрыть наготу, но костер немного согрел меня, стало лучше от одного сознания, что у меня есть огонь. Ноги снова были изодраны, хоть и не так страшно, как вначале, а следы доставшихся на мою долю ударов выступили у меня на шкуре здоровенными синяками…
Я скорчился у огня, мечтая о еде, о тепле, об одеяле.
Нечего было рассчитывать, что какая-нибудь зверушка вылезет сдуру из укрытия под дождь, оставалось или пережидать его, или поискать кореньев, но пока что ничего съедобного мне углядеть не удалось. Однако я достаточно уже пожил на свете и твердо знал, что вечно ничто не длится, даже неприятности. А те, кто думает иначе, только понапрасну терзают себя. В мире есть один неизменный закон — что нет в мире ничего неизменного, и тяготы, которые я переношу сегодня, — это только передышка перед удовольствиями, которые достанутся мне завтра, и эти удовольствия принесут мне еще больше радости, когда я стану вспоминать, что перенес…
Не такой я был человек, чтобы жаловаться на судьбу и случай. Человек встречается в жизни с голодом, жаждой и холодом, с хорошими временами и плохими, и первый шаг к тому, чтобы стать человеком, — научиться это понимать. В конце концов, у меня целы обе руки, обе ноги и оба глаза, а есть ведь люди, совершенно искалеченные. Беспокоило только, что я чувствовал себя нехорошо. Мне начало казаться, что все вокруг становится ненастоящим, что надвигается болезнь, и ощущение это действовало угнетающе.
Валяться больным одному, в лесу, в сырую и холодную погоду… от таких мыслей настроение не поднимется.
Внезапно меня пот прошиб, хоть погода стояла холодная и сыпался дождь; минуту назад я трясся от холода, а теперь меня просто заливало. Я зарылся в палые листья и сосновую хвою; мое счастье, что на этом месте они лежали толстым ковром.
Время от времени я высовывал наружу руку, чтобы подбросить в огонь веточку-другую, со страхом думая о той минуте, когда я спалю все подходящее вблизи и придется выбираться из нагретого гнезда и идти собирать хворост. Вокруг росли кусты ивняка, я обдирал с лозинок кору, выскребал луб и жевал его — он помогает от лихорадки.
Временами я вроде как проваливался куда-то. Помню, наступил момент, когда я подбросил в огонь пару тонких веточек, а потом добавил листьев, потому что больше кругом уже ничего не было.
Однажды мне показалось, что я слышу шаги приближающейся лошади, помнится, будто кто-то меня окликал… не знаю, ответил ли я. Голова стала легкая, будто плавала, во рту пересохло, и мне было холодно… холодно…
Приходилось мне слышать разговоры, что если сидишь в темной яме и смотришь вверх, то можно увидеть звезды даже днем. Так вот, я посмотрел вверх — и увидел лицо, глядящее на меня широко раскрытыми глазами, с приоткрытым ртом, и это было все равно что поглядеть вверх из ямы и увидеть звезду. Во всяком случае, это было последнее, что я увидел, а потом наступила долгая тьма…
Мы у себя в горах всегда обходились немногим. Дом был обставлен тем, что раздобывала мама или папа, если он не слишком устал от работы. Ничего лишнего, разве что какие-то пустяки вроде занавесок на окнах или цветов на столе, да еще мама, когда подметала в доме и могла на какое-то время выставить нас, мальчишек, наружу, выводила по земляному полу узоры, как на красивых коврах. У мамы это здорово получалось, она любила красивые вещи.
Лучшее, что мы могли сделать, — это поддерживать чистоту.
На ферме среди холмов в Теннесси много чего не сделаешь. Местность вокруг просто прекрасная; когда на нее глядишь, начинаешь понимать, что такое красота; природа нас учила красоте, да еще песни. Горные жители любят петь. Поют песни, которым научились от своих дедов или других стариков; порой изменяют напев, чтобы приспособить его к новым дням, а слова меняют еще чаще…
К красивым вещам начинаешь тянуться, когда у тебя хватает вещей необходимых. Мне так представляется, что сперва человек старается обеспечить себе крышу над головой и пищу для брюха, но как только с этим устроится, тут же начинает искать красоту, что-нибудь, чтоб согреть душу и сердце, облегчить мысли и скрасить долгие вечера. Чуть ли не единственное, что у нас для этого было — это живой, открытый огонь. Мы его очень любили. У мамы нашей не оставалось времени на всякие другие украшения — она едва успевала шить и вязать, чтоб нам было хоть чем прикрыть тело.
И вот теперь, когда я раскрыл глаза и увидел, что лежу в спальне с кружевными занавесками на окнах, укрытый красивым стеганым лоскутным одеялом, то подумал, что наверняка попал в дом к каким-то богачам, а то и вообще на небеса, хоть и не был уверен, что на небесах есть лоскутные одеяла. Маме лоскутное одеяло всегда представлялось большой ценностью, она все собирала всякие тряпки и обрезки, чтобы когда-нибудь сшить такое. Но так это ей и не удалось. Вскоре у нее началось воспаление легких, а горным жителям, у которых нет рядом докторов, воспаление легких не сулит ничего хорошего.
И вот теперь я, длинный, тощий парень, выросший в горах, лежал в такой кровати, каких сроду не видывал, и глядел на крашеный дощатый потолок… ну, может, не крашеный, а просто побеленный.