– Дедушка! Научи, дедушка. Хоть за что хошь. Машину утоплю, себя не пожалею: я иду к тебе, дедушка...
Расстегнул пояс, стянул штаны: черные сатиновые трусы до колен.
– С такими трусами, – говорю, – и на что-то еще рассчитываете?
Размахнулся – запустил в меня бутылкой: только свист в темноте.
Трах–тарарах!
– Ой, – говорит, – это куда я попал?
И шепотом:
– Маа–ши–на...
Мы промчались по склону, через кусты, не разбирая дороги, и выскочили на открытое место, к бараку.
Переднее стекло разнесло, как не было. Только осколочки на капоте переливчатой кучкой. Да черная дыра вглубь машины.
– Ах, дедушка, дедушка, – сказал мой невозможный друг. – Я на тебя рассчитывал...
Опустился на траву, привалился спиной к дверце, хитро на меня сощурился:
– За машину-то еще не заплачено...
– Ну и что?
– Может, такая она и была?
Догорал костерок.
Тьма обступала заметно.
Холодок понизу.
Дед однорукий пристыл на месте – не шевелился, а под боком у него тень извивистая, гибкая, как ручьем стекающая.
Жалась к нему – жалилась.
– Засентябрило. К ночи стыло. Вася-биток на городских лютует, своих ему мало. Всё за двенадцать дён хочет поспеть, да где там? Дом-то отдыха – вон он какой! Обеды, и те в три смены. А тут свои рядом. Промерзлые. Не обласканные. Тех не хужее. Обидно нам, деда.
А дед:
– Я обласкаю.
– Одной-то рукою?
– Мало тебе?
Вздох.
Тишина.
Горловой хохоток:
– Хо-о-рошо... Тёпла пазушка...
Пошел к бараку, повел за собой: волосы до земли – водопад зеленый.
Дверью хлопнули.
– Ах, так! – оскорбился мой друг. – Не желаю я тут оставаться.
И ушагал назад, к озеру: черные сатиновые трусы до колен.
5
Исполнена есть земля дивности.
Мы шли верхом. Темнота обступала плотно. Тропка сама подкладывалась под ноги. Озеро наше, невидное и неслышное, затаилось внизу до случая. Луна еще не поднялась, и мрак был такой – не углядеть самого себя.
Мой невозможный друг, слезливый от огорчения, шел впереди, бормотал через шаг:
– Меня. Никто. Не любит. Никто-никто. Только меня.
– Ошибаешься, – говорил я, задремывая на ходу. – Тебя все любят. Все-все.
– Нет, – злился. – Я лучше знаю. Других любят, а меня нет.
– Любят, – настаивал я. – Тебя все любят, даже чересчур.
– Чересчур! – обижался. – Других – сколько влезет, одного меня чересчур! – И кричал в голос: – И хорошо. И не надо. Меня и не должны любить.
– Должны, – говорил я, слабея, не в силах разорвать эту паутину. – Кого же тогда любить, как не тебя?
– Замолчи! – кричал. – Ты меня огорчаешь.
Тут я налетел на него, и мы повалились на тропу.
– Поспим, – сказал я. – Очень оно кстати.
– Тихо!
Стон прошел над водой.
Как далекий и долгий выдох.
Стон проплыл над головами.
Нескончаемым журавлиным клином.
Стон без конца, многими голосами, жалобный и манящий.
Луна сунулась над верхушками, дорожку проложила по озеру, и на том на ее конце – или на том берегу? – тени-истуканы, руки простертые, стоны призывные: приходи и бери.
Мой невозможный друг полыхнул огнем:
– Зовут... Это меня!
Полез было с косогора.
– Не пущу. Утонешь!
– Да я вплавь... Тут недалеко...
Пыхтели, чертыхались, копошились на тропе.
Тут смешок понизу.
Тоненький, тоненький, как от щекотки.
– Пойди, пойди... Только скажи прежде, как поминать.
Глядим: что-то забелелось в воде, в полосе лунной, заполоскалось у берега.
Забоялись, затихли на тропе.
– Русалка... – говорит мой друг.
Я присмотрелся:
– Да она в одежде.
– Значит, утопленница. – И к ней: – Телефончик не дадите?
А оттуда голоском дразнящим:
– Нет у нас телефончика. Один на всё озеро, да и тот на лесопилке.
– Только мигните, – сказал друг заносчиво, – я эту вашу лесопилку тут же закрою.
– Не надо, – говорит. – Пусть живет.
Поднялась снизу женщина – на ногу легка. Рубаха белая, мокрая, длинная: облепила, как пропечатала. Стоит перед нами, волосы под луной чешет, глядит жгуче, смаргивает. Лицо бледное, стан гибкий, талия тонкая, грудь пышная, бедра девичьи, волосы до земли.
– Куда путь держите?
– Туда, – отвечает мой друг, – где нет еще напряжения.
– Эва, – говорит, – далёко собрались.
А он уже поплыл от видимых прелестей, бурно взыграл чувствами, забормотал в озарении:
– Русалка. Купалка. Моргунья. Шутовка. Лоскотуха. Берегиня. Мавка. Лохматка. Водит хороводы, плетет венки, играет пылью, бегает во ржи, прельщает мужчин и ненавидит женщин. Боится креста, очерченного круга, чеснока, заговора. Хорошее средство от нее – полынь. Шоно, шоно, шоно! Пинцо, пинцо, пинцо!
– Знает, – сказала уважительно. – Откуда бы?
– Сами удивляемся.
– Я не русалка, – вздохнула. – Но идет к этому.
Стон прошел над водой.
Яростный и печальный.