Тут у них глаза сумасшедшие.
Папа! Еврей! Почти что жид!.. И у кого? У Виктор Никитича!.. Всем‚ конечно‚ известно‚ что Пупкин – еврей‚ что у Папкина – жена еврейка‚ что Пипкина‚ подкидыша‚ выкармливали евреи..‚ но у Виктора чтоб‚ у Никитича‚ у столпа‚ можно сказать‚ отечества‚ у надежды‚ как говорится‚ нации‚ у опоры-фундамента‚ у света нашего в окошке... Караул‚ граждане!
Выдали ему два талончика‚ жирная рожа самолично повела в кладовую:
– Свеженькое‚ не извольте сумлеваться. Сами такое едим.
– А три пакета нельзя? – спрашивает старый еврей‚ подумав еще о глухонькой бабушке Хае и дряхленьком дедушке Шлёме.
– Извините‚ – огорчается рожа‚ – но три никак невозможно. У нас все‚ кто от Виктор Никитича‚ получают по два пакета. У нас все‚ кто от Виктор Никитича‚ равны между собой.
– Так-то оно так‚ – соглашается старый еврей‚ – но я‚ между прочим‚ еще и от Егор Петровича.
А Егор Петрович враг его на бульваре. Егор Петрович саблей рубал пейсатых в гражданскую- империалистическую. Егор Петрович ножны на боку носит‚ а на них черточки-зарубки на всю длину‚ послужной его счет‚ о котором Егор Петрович особо не распространяется‚ только зарубки поглаживает да глаз щурит. Хоть на что сгодится теперь‚ этот Егор Петрович.
– Как?.. – переспрашивает рожа и зеленеет с перепуга.
– Как слышали.
– А вы кто им будете?..
– А буду я им дядя.
Сам директор в кладовку скакнул. У директора челюсть дрожит. Пот в три ручья. Дядя! Почти что жид! Невозможно!... Ну‚ у Пупкина – ладно‚ и у Папкина – ладно‚ и от Пипкина чего ждать – его евреи выкормили‚ и Виктор Никитич – так уж тому и быть… но у Егора чтоб‚ у свет Петровича... Земля содрогается. Вера испаряется. Небо рушится.
– Вот... – бормочет директор. – Вот вам еще пакетик. Диэтическое – от себя отрываю...
– А четыре пакета нельзя? – спрашивает старый еврей‚ подумав заодно о бедненькой тете Циле с несчастненьким дядей Хаимом.
– Простите... – извиняется директор и хребет гнет. – У нас все‚ кто от Егор Петровича‚ равны между собой. Всем по три пакета.
– Это‚ конечно‚ справедливо‚ – говорит старый еврей‚ – но я-то еще и от Иван Данилыча.
А Иван Данилыч покойный его начальник. Гнида‚ прямо скажем‚ отменная. Гадина‚ доложим‚ уникальная. Ублюдок первостатейный. О покойниках нельзя говорить плохо‚ а то бы он назвал его настоящим именем.
Тут директор буреет от ужаса и выдавливает по складам:
– А вы кто... им бу-де-те?..
– А буду я им брат.
Шлёп! – телом об пол. Бум! – затылком о плиты. Лежит – шепчет:
– Еще... Еще вам пакетик... Не извольте нагибаться...
– А пять пакетов нельзя? – спрашивает старый еврей‚ вспомнив за компанию болезненного брата Пиню и парализованную жену его Розу.
– Нельзя. – шепчет директор с пола. – У нас все‚ кто от Иван Данилыча‚ равны между собой.
– С этим я‚ безусловно‚ согласен. Но я-то ведь и от...
– Нет... – кричит директор. – Пощадите! – И ногами вперед уползает под ящики с консервированным компотом. – Оставьте хоть одного! Нетронутым! Незапятнанным! Наааашим!
И уже из-под компота:
– Пакеты ему! Грузчиков ему! Машину ему до дома! У нас все‚ кто от... По пять порций!
– Не надо‚ – говорит старый еврей. – Я сам дойду. Не надо мне вашей машины.
И пошел по Новому Арбату с пятью пакетами. Два себе. Один бабушке Хае. Еще один тете Циле. Еще брату Пине. Всех отоварил к празднику.
И кругленький Кац замолчал.
– Теперь-то оно‚ конечно‚ – сказал на это Вася. – Теперь у нас время такое‚ разгул гуманизма‚ глава государства на подлете. Вот бы пораньше или чуток попозже: извини-подвинься.
И бездна отпахнулась в его глазах.
– Убрать‚ – приказал Стёпа. – Всех четверых. С нашего показательного бульвара.
И референты потащили их к выходу.
– Я тут живу‚ – кричал Кац с высоты плеч. – Это же мой дом‚ мой бульвар!..
– Вы здесь случайны‚ – сказал Стёпа.
– Вы здесь не типичны‚ – сказал замшевый режиссер.
– Вы здесь не смотритесь‚ – сказал блатной гений. – Бля буду!
И их выкинули за ненадобностью.
– Ну что? – спросил завтрашний старик. – Теперь ты идешь с нами?
– Я потерплю‚ – залепетал кругленький Кац‚ щекой прижимаясь к чугунной ограде. – Я останусь. Схороните меня тут. На бульваре.
А схоронят его в Италии‚ в солнечной‚ апельсиновой Италии‚ на древней и славной земле чужого народа‚ где лежать ему‚ кругленькому Кацу-тефтельке‚ до трубного зова Мессии‚ в которого он так верит. Он попадет в Италию по дороге в Америку‚ по настоянию собственных детей‚ которые поволокут его через границы и государства‚ как поволокут собственный багаж‚ который и бросить жалко‚ и тащить незачем. Ради детей он поедет‚ кругленький Кац‚ ради любимых детей своих‚ выкормленных в страхе при помощи швейной машины знаменитой фирмы 'Зингер'. Они полетят через океан вместе с бабушкой Шендл‚ а он останется в теплой‚ ласковой‚ пропахшей жасмином итальянской земле‚ кругленький Кац с ямочками на щеках: мог ли он мечтать об этом на Сретенском бульваре? Задрожит земля в районе кладбища‚ опадут листья с деревьев возле его могилы: мало им‚ итальянцам‚ своего Везувия?.. А бабушка Шендл станет жить по очереди у собственных детей‚ пересылаемая с места на место в заранее согласованные сроки. Она будет сидеть возле подъезда‚ расставив толстые ноги со спущенными чулками‚ в теплых‚ растоптанных ботах‚ которые привезет с собой из России. Над ее головой загрохочет надземка. Вокруг зазвучит чужая тарабарщина. За спиной оскалятся озорники-негритята. И продукты в магазинах будут такие‚ что не сготовишь уже привычные блюда. Она доживет до невозможного возраста‚ бабушка Шендл‚ и к ней станут ходить ученые‚ интересоваться долгожительницей. 'Как вы живете?' – спросят ее через переводчика. 'Как я живу?..' – ответит она на это. 'Как вы себя чувствуете?' – спросят еще. 'Как я себя чувствую?..' – 'Поднимите‚ пожалуйста‚ рубашку. Мы вас обследуем для науки'. – 'Знаете что‚ – скажет на это бабушка Шендл‚ обладательница лучшего бюста города Одессы. – Если вы такой босяк‚ так уходите отсюда'. А умрет она ночью‚ душной и жаркой ночью в городе Сан-Диего‚ что на границе с Мексикой. Встанет затемно‚ пройдет в ванную‚ пустит воду из-под душа. На шум проснутся внуки-правнуки‚ забарабанят в стенку‚ закричат вперебой: 'Ша‚ бабка! Нам рано стендапать! Нам на джоб‚ бабка!..' Она им уже не ответит. Сил не будет отвечать. Помоется потихоньку‚ наденет чистую рубаху‚ ляжет в постель‚ умрет неприметно‚ чтобы не будить своих. Ведь им с утра на джоб! Назавтра встанут‚ а она холодная‚ только наволочка зубами надорвана...
– Вы слышите? – попросил кругленький Кац. – Похороните меня тут‚ на газоне.
Но старики уже перевалили через площадь. Старики уходили торопко‚ в ногу‚ и затерялись на Чистопрудном. Ты‚ может‚ и передумал‚ а воротить не воротишь.
– Мать‚ – сказал на это необъятный пиджак с орденскими замызганными планками. – Ставь самовар‚ мать. Вешай образа. Надевай на меня рубаху с опояской. Расчесывай на пробор. Увеличивай курносость. Авось-небось‚ Рабинович отвяжется. Небось-авось‚ Задунайский воротится с Покатиллой.
Сидел за самоваром‚ прихлебывал из блюдца‚ прикусывал сахарок‚ сморкался пальцем через курносую ноздрю‚ истово крестился на образа‚ а вокруг гомозились-мутузились Покатилло с Задунайским: всякому лестно примазаться‚ пролезть назад через прореху в штанах.
– Мать‚ – блаженствовал‚ – неси утирку. Аж упрел.
А мать в ответ:
– Каку утирку? Каку те утирку? Бери давай конверт‚ пиши в Тель-Авив‚ на нашу на историческую на