штанишках – белка!..' – 'Правильно. Просят ее отдать – не отдает, летают по комнате любимые штанишки Томера с огромным пушистым хвостом; папе не поймать белку, маме не поймать: как же Томеру без штанишек?..'
Ведут по пляжу больных, ущербных, погруженных в тайны страданий, словно выгрызает изнутри червь неусыпный. Один тянет ногу. Другую держат за руку. Катит в коляске самый из всех калечный. Вот подступит час истины, и наверху всё разъяснят, даже самому непонятливому: зачем жил, ради чего мучился… Позади всех шагает задумчивый мужчина, по-тюленьи медлительный. Шея искривлена. Голова прижата к плечу. Лоб изборожден морщинами от скорбного потока мыслей. Останавливается, разводит в недоумении руками, говорит глухим басом – языку туго во рту:
– Букашки-таракашки кругом, жучки-козявочки… Их и не видно по малости, а за спиной – крылья. Крылья!.. За что же нас обделили?..
Идет дальше.
– Люди непохожие... – грустит Шпильман. – Одинаковыми нас делает только смерть.
Плавающий поодаль тоже грустит:
– Замечательно сказано. Хочется запомнить и использовать по назначению‚ даже если не согласен.
Шпильман устраивается поудобнее на воде и начинает рассказ, поражающий воображение…
5
Так уж оно случилось, что в песочные часы…
…которые заполняли содержимым…
…ненароком попали два муравья.
Два.
Всего два.
Это были огромные часы ростом с ребенка, сделанные на заказ, и песок в них – чистый, просеянный, золотистый – ссыпался книзу долго, очень долго, час, а то и четыре, и всякий раз вместе с песком ссыпались вниз те муравьи.
Два.
Всегда два.
Неотличимые со стороны.
Часы стояли на возвышении в окружении мягких удобных кресел. В креслах располагались пациенты с ограниченной ответственностью за свои поступки, которые прежде считались буйными, а теперь смотрели неотрывно на струйку песка и утихали душой. Потому и подразделялись они на группы – душевноутихающие и душевноутихшие, в зависимости от результатов лечения.
Когда песок стекал вниз до последней крошечки, приходил служитель, переворачивал часы, и всё начиналось сначала, с завтрака до обеда, с обеда до ужина, и даже ночью утекал песок, завораживал тонкой неистощимой струйкой – тех, кто страдал бессонницей. Это был новый метод лечения, который давал прекрасные результаты, – если, конечно, не учитывать муравьев, обреченных на пожизненное проскальзывание через малое отверстие.
А их было двое.
Только двое.
Один и еще один.
Жизнь в часах оказалась хлопотной и беспокойной. Не успевали они отстроить крохотный муравейник, не успевали в нем обосноваться, как наступало время проваливаться вместе с песком в нижнюю половину. Тут же появлялся за стеклом некий тип, переворачивал часы, и приходилось заново налаживать порушенную жизнь. С утра до полудня, с полудня до вечера, и даже ночью не доставалось им покоя.
Так они и жили за неимением иного, трудолюбивые муравьишки, которым некогда было поговорить, подумать, познакомиться поближе друг с другом.
Вдвоем.
Всегда вдвоем.
И каждый сам по себе.
Время осыпалось неслышно. Муравьи осыпались, поспешая вослед. Глядели на это душевнопритихшие, завороженные бегучим песком, и лишь один был непокоен, отягощенный смутным разумом. Когда переворачивали песочные часы, он тут же вставал на голову и кричал:
– Пересыпаюсь… Ха-ха! Я тоже…
Служитель усаживал его в кресло, и он затихал до следующего раза, чтобы вновь пересыпаться за компанию…
Но однажды заполночь случилось непредвиденное. Заснул служитель на своем посту, не перевернул часы, и ненадолго наступило затишье. Муравьи достроили немудреное жилище, обосновались в нем, впервые ткнулись головой к голове.
– Поесть бы… – сказал один.
– Выбраться бы отсюда… – сказал другой.
– Отсюда не выберешься.
– Здесь не поешь.
Это были дни, когда Шпильман лечил разгулявшиеся нервы. Буйным он пока что не числился, но и покоя за ним не наблюдалось в разброде желаний, вышедших из повиновения. Постучал в стекло, привлек их внимание, сказал, завлекая:
– Попробую вас выпустить. Хотите?
Стали они решать: выходить наружу или оставаться? Сидели нос к носу, шевелили усиками:
– Тут голодно. Никто не накормит.
– Тут надежно. Никто не напрыгнет.
Спор сделался принципиальным: как лучше? Умирать голодным или погибать сытым?
– Я за выход.
– Я против.
– Ну и оставайся! А я выйду.
– Ну и выходи! Я останусь…
Шпильман разъяснил:
– Выйти можно вдвоем, только вдвоем. Если разбить стекло. Договоритесь сначала.
Спор сделался непримиримым: подрались, чуть не пооткусывали друг другу головы. Муравьи – они могут.
Проснулся служитель, сказал, позевывая:
– Ах, Шпильман, Шпильман, неспокойная твоя душа… Не искушай судьбу муравьиную. Не загоняй их в будущее.
Перевернул часы, и снова потекла золотистая струйка к утишению истомившихся клиентов. Но муравьи уже ничего не строили. Не разговаривали друг с другом, ибо были в ссоре. Только проваливались вслед за песком и проваливались, а оттого их дальнейшая жизнь не содержит каких-либо событий, достойных упоминания…
– Я тоже проваливаюсь, – сообщает Плавающий поодаль. – Проваливаюсь и проваливаюсь. Не я один...
Когда одолевают мрачные думы‚ бессилие с неспособием‚ и наваливается время упущений‚ когда жизнь вписывает в чужие сюжеты‚ а вокруг расстилается затоптанное поле вымыслов без единой травинки‚ на котором резвятся неучи и деловитые нахалы‚ повторяющие хорошо позабытое‚ – вот тогда он напрашивается в гости к Неразумному сочинителю‚ устраивает день открытых дверей‚ нужный в году день‚ чтобы наговориться вдоволь с самим собой‚ словно напоследок с любимыми родителями‚ к которым подбирается старческий склероз. Как отправляется на остров Тристан-да-Кунья‚ в малоисследованные уголки души в поисках запрятанных возможностей‚ выпытывает дотошно и отступает‚ сраженный вечной незрелостью…