кухонными отбросами. А я держу фонарь, быстро оглядываю буксы: не горят ли? Все ли в порядке? А для кого и ради чего я это делаю? Не всякий скажет… Ради вас и ради тебя, Сашенька. Иначе, брат, не выходит, пропадешь с голоду. А так хоть отсрочку сделаешь. Другой раз так и хочется взорвать этот проклятый поезд, где ездят толстые бары. Чтобы с ходу, прямо под откос…
А вспомнишь машиниста, кочегара, детей, и жалко станет… И снова, как верный пес, в бурю и снег, в дождь и мороз сторожишь и отгоняешь смерть подальше от пассажиров проносящего поезда.
Сашка разинул от удивления рот и слушал непонятную речь.
— Ну, хватит, Саша, спать ложись, уже четыре часа. А я пойду посмотреть, что оставил волк от нашей Буренки.
И, уложив малыша рядом с матерью, Байковг прикрутив фитиль, накинул полушубок и, взяв топор, вышел на улицу.
В сторожке наступила тишина, только ходики нарушали сон побитого Полкана, всякий раз вскидывавшего голову, когда вместе с цепочкой вздрагивала гиря.
Никто не ожидал Ивана, вошедшего в комнатку. Лишь Полкан, очевидно из вежливости, неохотно вильнул два раза хвостом и опять уткнул свою умную морду в передние лапы.
Иван быстро скинул длинную заячью шапку, поправил рукой кудри, громко чертыхнулся, затем сплюнул и, усевшись на пол, стал снимать валенки. Ноги так сильно промерзли, что юноша проклинал на все лады свою новую работу в путейской артели. Но иного выхода не было: странствования свои по свету бросил, учебу давно закончил, а ремесло кровельщика сейчас никому не надобилось, и Ваня снова попал на тяжелую работу. Правда, его радовало то, что теперь он жил в семье. Но он нередко вспоминал веселые детские похождения, его вновь тянуло в неизведанные края. Только любовь и жалость к родным удерживала его от бродяжничества и заставляла жить здесь, неся непосильную ношу.
Раздевшись, Иван заметил на полу засохшие пятна крови.
— Полкан, кто это тебя так расчистил?! Дрался, варнак!
Теребя ухо пса, Ваня увидел на пороге отца с большим куском свежего мяса.
— Что это за промыслы? Где это ты такой кусочек подцепил? — спросил Иван, мысленно предвкушая сладость свежего мяса, запах которого он уже успел забыть.
— Подцепил? Да хорошо, что хоть это подцепил, я думал, что и того не осталось…
— Да скажи толком, у киргиза, что ли, купил?
— Купил, купил, а на какие шиши купишь?.. Волк сжалился, видно, совесть его заела — кусочек от телка оставил… Погуляем теперь, сынок. Дня два хоть по-человечески поживем!
И отец неестественно засмеялся.
— Сволочи, сколько раз просил мастера дать шпал, хотя бы гнилых, чтобы хлев сделать. Наш мастер хуже волка.
— Ничего, Ваня, теперь и шпал не надо. Если подохнем, то начальство нашими костями топить будет. На гроб тесу пожалеют…
Ваня не любил унылые рассуждения отца.
— Хватит, отец. Как только горе близко, всегда тебя к смерти тянет. Давай-ка спать ложиться, дело лучше будет. Не одни так живем, — и, укладываясь на тулупе рядом с отцом, Ваня шепотом начал рассказывать о новостях полустанка. — Сегодня Глызова жинка умерла от чахотки, а вчера в Нахаловке у водовоза двое ребятишек скапутились от голодухи. Сам-то Николка лежит, ноги от ревматизма отнялись. А тетя Марфа с двумя старшими побирается, к чалдонам в деревню ушла.
— Эх, как нехорошо-то, — тяжело вздохнул отец, закрывая усталые веки.
— А на станции паника поднимается… Говорят, поезда дальше Тюмени не идут, красные будто не пускают. С той стороны войска, поезд за поездом идет. Солдаты по-разному рассказывают. Одни говорят про красных: будто все отбирают, всех убивают и советуют уезжать. И правда, поезда с беженцами идут. Наш старший спрашивает: «Кто такие вы, беженцы, откудова?» Оказывается, то инженер, то начальник, то торговец. Все выходит какой-нибудь главный, а нашего брата нет. Что-то чудно: раз дальние не побежали, то зачем же нам бежать?
— Правильно, Ваня! Смышляк ты у меня. Не верь никому — врут про красных, врут, сынок. Ведь я их помню; красные с чехами здесь рядом дрались, окопы еще остались… В семнадцатом году видел я их: хорошие люди! Мне один ихний матрос тогда и программу высказал: хитрая и простая и в то же время какая-то жизненная у них программа. Кто трудится, тому и хлеб. А кто ворует у других труд, того по голове или же работать заставят. Ну и власть отдать рабочим, то есть тем, кто трудится. Чего, брат, нам бояться? Хуже того, что сейчас, не увидишь. Где ж это видано, чтобы целые деревни убивали и жгли? Хоть бы скорее турнули Колчака подальше, — совсем разволновавшись, закончил Андрей.
— Говорят, так турнули, что, глядишь, завтра красные Омск заберут. Слышал, голдобинских-то ребят взяли, а они шасть — и к красным перекинулись! Так всю семью за это Колчак перестрелял. Вот сволочь!
— Не любит его народ, сынок, а раз корней трава не пустила, какой дождь ни лей, все равно зачахнет, сгниет прежде времени.
— Да, я забыл тебе сказать: артельного на семьдесят второй версте арестовали ночью, говорят, большевик.
— Павлова? Жалко мужика, хороший был, смирный и прямой. Его еще чехи забирали, да выпустили. Ну, теперь убьют, ей-богу, убьют.
Полкан заскулил во сне от ноющей раны, быстро вскочил, громко тявкнул и уткнулся носом в косяк двери; крыльцо заскрипело, и ясно послышался хрустевший снег от шагов в коридоре.
— Кого это нелегкая несет? — недовольным голосом встречал Андрей незваного гостя.
Откинув крючок, он толкнул дверь, в которую вошел низенький рыжеватый мужчина, с бородой, похожей на нерасчесанную гриву гнедого. На густых бровях и бороде висели длинные сосульки. Вошедший, громко разговаривая и крестясь в угол, одновременно освобождал свое заросшее лицо от льдинок.
— Не спишь, дядя Андрей? Так здравствуй! Еле дотопал до тебя: снегу намело на рельсах по колено, а ветер в харю так и бьет, нос чуть не отморозил.
Еремеич присел на скамью, оглядывая внимательно хозяйство Байкова.
— Что это тебя принесло в такое время?
— Вишь ты, дело каковское… дорожный мастер послал, чтобы ты сегодня с пяти утра дежурил в обходе. На семидесятой версте тебе нужно быть.
— Я же только из обхода вернулся, — перебил Ере-меича Андрей.
— Мастер говорит, что на семидесятой Николаич заболел, а больше сторожей нету, ну и велено тебе обойти тот участок, — сочувственно продолжал Еремеич, а сам про себя думал: «Ой, как же ты плох стал, Андрей!»
— Обойти? Легко сказать — обойти! На чем ходить-то будешь? Почти двое суток не спал, да и жрать не жрал, а тут… — И Андрей сильно закашлялся, не закончив фразы.
— Трудненько жить приходится, верно, дядя Андрей. Ты эвон как состарился. — Гость вспомнил, как Байков когда-то в одиночку таскал мостовой брус.
— Ну а ты как, Еремеич? Все самогонку хлещешь? — спросил Андрей, накидывая полушубок.
Как всегда, немного пораздумав, затем вскинув голову на собеседника, блеснув хитрыми синеватыми глазами и поглаживая правой рукой свою нескладную боро-денку, Еремеич ответил, не торопясь расставляя слова:
— А чего нам… Живем полегоньку. Как волки бродим в темном лесу, но что делать, дядя Андрей? День лопатой, молотком, ключом орудуешь, а вечером придешь домой да как глянешь на свою голь, так душу воротит. Со зла иной раз бабу побьешь, а иной раз и приласкаешь… Да как приласкаешь, глядь, и ребеночек… Нашему брату и жену приласкать нельзя — все ртов прибавляется. Хорошо, хоть умирают скоро, прости меня, грешного, господи!
Еремеич больше по привычке, чем по убеждению и вере, быстро перекрестился на угол, в темноте трудно было разобрать, какого ранга чудодей висел там. И более смущенным голосом продолжал:
— Ну, верно, другой раз и самогонки хватишь, нужно же душу чем-нибудь успокоить! Ведь я не без души, я тоже человек! — махнув рукой, закончил гость свою простую исповедь.
Андрей был готов. Он зажег фонарь, попробовал красное стекло, потом зеленое, потом бледно-