— За Сталиным. Просто и хорошо: за Сталиным. Он победит. И под Сталинградом и вообще. Он хоть и большевик, и грузин, а всё-таки у него Россия. А Власов, хоть и русский, хоть и антисоветчик, а в руках у него только хвост поросячий и ничего больше. Пойду к Сталину. Повинюсь.
— Так ведь посадит, наверное?.. А то и расстреляет…
— Нет, не посадит. Я слово одно волшебное знаю: услышит его Иосиф Виссарионович и…
— И что?
— И не посадит. Я тут человека верного приглядел, он меня к партизанам отведёт. Повоюю в партизанском отряде месяца два, а потом — в Москву… Соскучился я по Москве, Кирилл Кириллович! Ах, как соскучился! Ну, ничего, уже скоро. Сейчас вас провожу, а завтра уже к партизанам…
— Вот, значит, как… — Нащокин с сомнением взглянул на весело раскачивающегося с пятки на носок, Знаменского, — Ну что ж, Кирилл Кириллович, не смею с вами спорить, тем более, что мне уже пора.
— Погодите, Кирилл Кириллович, я ещё кое-что спросить хотел… Мне всё мерещится такая картина: вот, пройдёт лет сорок-пятьдесят… Вот сядет какой-нибудь русский бездельник-интеллегент-книгочей над нашими книгами и задумается… Не о творениях наших задумается, и не о нас грешных, а о том, как бы он всё устроил — получше, покрасивее. «Зачем, — скажет, — Нащокин вернулся в Россию? Надо было ему в Германии оставаться. Если бы он в Германии остался, он бы и то и то написал, — и, наверное, куда получше вышло бы у него, чем то, что он в СССР, под сталинским игом творил. Нет, нужно было ему остаться в Германии!» — «А зачем Знаменский в эмиграцию удрал? Ему нужно было в России оставаться. Он бы под чутким сталинским руководством такого наворочал! Они бы со Сталиным вдвоём так подняли бы Россию!.. Вот была бы красота!» Я к чему клоню? Как вы, Кирилл Кириллович считаете, что если бы мы и вправду не трогались с места? А? Изменилось бы что-нибудь в нашем с вами творчестве?
— Трудно сказать… — Нащокин сдержанно пожал плечом, — Не знаю, понятия не имеют. Скажу одно: году к 29-му, к 30-му, я бы в Европе зачах. Не мог я уже без России и чувствовал, что ломаюсь, падаю без неё. Наверное, сбежал бы в СССР нелегалом, — ну, и сел бы. Вот и вся история. А если бы остался? Ну, запил бы, наверное, хотя это мне не свойственно. Или совершил бы другого рода самоубийство: перебрался бы во Францию и начал писать романы по-французски, под французским же псевдонимом. Да, Кирилл Кириллович, — была и такая идея. Даже псевдоним себе уже придумал: Арман Труа. Так сказать: господин Нащокин умер, но загробное своё существование продолжает в призрачной плоти мсьё Труа. Вот так вот. А вы чтобы поделывали в Совдепии?
— А я… Я бы, наверное, тоже зачах. Сильно меня душила… атмосфера. Не политическая, а, скорее, личная, — на фронте нежных чувств: любовь, дружба и всеобщее товарищество. Ну, побарахтался бы ещё немного, а потом? Право — ума не приложу. Хоть в петлю полезай. И полез бы, как Есенин, или закатил истерику: начал бы бомбы кидать на Красной площади, — причём, не в мавзолей, а в толпу… Во всяком случае, за кордон я бы сам не додумался сбежать. Надюша меня надоумила, Царствие ей Небесное.
— Словом, оставайся мы на своих местах, — оба зачахли бы. Значит, всё правильно было решено? А чего ж мы тогда опять меняемся местами? Почему? Не потому ли, что мир расшатался и Россия разделилась, как то царство Евангельское? Мы бежим за Россией, пытаемся поймать её, а она — где? Кажется, вот она — в пустыне! вот она — в потаённых комнатах! Но нету ее ни там, ни там — ни в эмиграции, ни в Совдепии. А где же тогда? А не кажется ли вам, многоуважаемый Кирилл Кириллович, что…
И шевеля ещё губами, беззвучно договаривая фразу, проглоченную паровозным гудком, он повернулся к Знаменскому спиной и шагнул в двери вагона, через маленькую, вершковую пропасть между перроном и железной вагонной приступочкой, пропасть тёмную, густо пахнущую мазутом, шипящую паровозным паром. Шагнул, придерживая шляпу рукой, и тут же пропал из глаз, канул бесследно, чтобы минут через пять проявится смутной тенью за окном купе. Знаменский бодро барабанил ему в стекло, что- то писал пальцем, махал рукой, — Нащокин только вяло улыбался в ответ и под конец вовсе невежливо отгородился газетой. Знаменский не обиделся: радужных мечтаний его ничто не могло разрушить в ту минуту. Он ещё прошёлся по перрону туда-сюда, а потом, неразборчиво насвистывая, свернул в здание вокзала и исчез за стеклянной дверью.