войне — совершенно безумный, фантасмагорический, без малейшей надежды на публикацию, — но сам он был горд до глубины души новым своим творением и решил, что закончит его во что б это ни стало. Когда уставал от романа, в один присест выпекал рассказик за рассказиком — о той же финской войне, но вполне благонамеренные. Рассказики ему тоже очень нравились. Впервые в СССР ему работалось так радостно и вдохновенно. Потрет Саши, висевший с давних пор над кроватью, Кирилл Кириллович снимать не стал, но перед сном минут по пять пристально рассматривал его, стоял перед ним, засунув руки в карманы, расставив ноги, и сардонически кривил губы. Однажды даже показал портрету фигу, — это было в тот день, когда ему писалось особенно хорошо.
К двадцатым числам июня книга рассказов была готова, роман тоже подходил к концу. Двадцать второго грянула война. Вознесенское сперва всполошилось, потом успокоилось. Призывники уходили на фронт весело, твёрдо уверенные, что к осени вернутся домой. Шумные отвальные с шампанским и ночными танцами устраивали питомцы Дома отдыха РККА. К Нащокину заспешили курьеры из Союза Писателей и из филфака с предложениями убыть в эвакуацию. Кирилл Кириллович подумал-продумал и отказался: зачем, если немцев к осени разобьют? Он с головой ушёл в завершение романа, радио не слушал, за ворота почти не выходил, и сам не заметил, как в Вознесенское пришли немцы. Тут только он очнулся, огляделся вокруг и с ужасом понял, что советская глава его жизни кончилась, а начинается какая-то другая — тёмная, холодная, не им самим написанная, незваная…
Стояла поздняя осень 1942 года. Нащокин, вынуждаемый обстоятельствами, кряхтя, отмыл всю грязь в комнатах, наколол дров и каждый раз, растапливая печь, с радостью ощущал, как запущенная дача оживает и начинает дышать… Потом печь гасла и через некоторое время дача снова умирала. Приходилось опять растапливать печи; а дров до зимы явно не хватит, — видимо, скоро придётся клянчить у немецкого начальства. До сих пор ему удавалось сохранять некое полу-инкогнито: имени своего он не скрывал, и рода занятий тоже, но в подробности не входил. Местные жители сообщили немцам только то, что он был когда- то местным барином и уехал после революции в Германию, а потом заскучал по родине и вернулся. О дружбе со Сталиным, об ордене Красного Знамени, полученным Нащокиным за Финскую компанию, и Ленинской премии никто говорить не стал. Немцы, узнав, что Кирилл Кириллович — местный барин, и дом на горе — его фамильное гнездо, прониклись к писателю сдержанным почтением: заявили, что дом с колоннами они ему, кончено, не вернут — самим нужен, но от постоя избавят, и вообще, пойдёт на встречу любым пожеланиям — в разумных, разумеется пределах. Могут, например, бесплатно переправить в Германию, — если писатель захочет вернуться туда, откуда так опрометчиво в своё время уехал. От возвращения в Германию Нащокин отказался и больше к немцам с просьбами не обращался: он и так сильно перепугался, когда его вызвали в комендатуру. Ему было ясно, что рано или поздно гестапо взглянет на него попристальней, чем простодушная военная комендатура.
Дрова, однако, были нужны. Решил разобрать на дрова сарай.
И вот в ноябре, сыром, но уже снежном, сидя перед окошком, выходящем на главную улицу посёлка, Нащокин увидел, как некто высокий, тяжёлый, в хорошем нездешнем пальто и в мягкой серой шляпе, отворил его калитку и потопал по заснеженным мосткам к входной двери. Кирилл Кириллович запахнул драный дачный пиджачок, подтянул обвисшие, грязные брюки и вышел навстречу гостю.
— Здравствуйте, Кирилл Кириллович, — сказал гость, пытаясь стряхнуть въедливую снежную пыльцу со шляпы, — Не знаю, вспомните ли вы меня…
— А почему же не вспомнить, — Нащокин пристально всматривался в пришельца, — Как не вспомнить: Кирилл Кириллович Знаменский, поэт-футурист, последняя буржуазная льдина, отколовшаяся от пролетарского материка… Мы с вами познакомились при таких обстоятельствах, которые будем помнить до самой смерти, — разве не так?
— Я очень хотел встретиться с вами, — признался Знаменский, присаживаясь на железную койку, поближе к раскалённой голландской печке, — Действительно, познакомились мы так, что уж не раззнакомиться… У меня и дел-то к вам никаких нет… Только спросить хотел: что? как вы тут? хорошо ли? Я слышал, читал… Вы премию получили… Шолохов о вас писал… Сам роман я, к сожалению, не успел… Я вообще прозу плохо читаю…
— Да, я тоже часто вас вспоминал, — несколько невпопад ответил Нащокин, — Удивительно мы с вами поменялись! Просто водевиль какой-то… А вы здесь по какому случаю?
— Я же говорю, — заволновался Знаменский, — хотел узнать, как вы, что вы?..
— Нет, я не о том… В России-то вы какими судьбами?
— По линии НТС. Знаете? Народно-Трудовой Союз… Эмигрантская молодёжь, замечательные ребята, новый взгляд на будущее России…
— Не имею чести… Так значит, вы не от немцев? Да хоть легально ли?
— Конечно, легально: аусвайс, рекомендательные письма — всё в порядке. Я собственно, должностное лицо у немцев — работник министерства пропаганды, нахожусь в служебной командировке, но это так, больше для виду, а главное — это поручения от руководства НТС: работа с советскими пленными и гражданским населением.
— Ну, так выпьем чайку! — решил Нащокин, а потом, вспомнив о некоем старинном запасе, добавил: — Да и не только чайку… И вот ещё, Кирилл Кириллович, — добавил он, помявшись, — раз уж вы у немцев — лицо официальное, не могли бы вы для меня какую-нибудь бумагу раздобыть? Дескать, инвалид, совсем плох, ни в бою, ни в политике использован быть не могу… И ещё что-нибудь, — что, мол, на голову хромаю: контужен сильно. Как вы считаете, можно такую бумагу соорудить?
Знаменский задумчиво воззрился на печку и тряхнул головой:
— Сделаем!
И зачастил Знаменский к Нащокину. Принёс ему хорошую одежду: прежняя-то у него совсем износилась, а съездить в Ленинград за новой — это увы… Добыл дров. Отрядил четырёх пленных солдат — те расчистили от снега двор бывшего вознесенского барина, прибрались в дому, где-то подклеили, где-то побелили, где-то отстроили заново…
И раздобыл ему очень хорошую бумагу о полной нетрудоспособности, аполитичности и пошатнувшейся психике.
Каждый вечер служащий Министерства Пропаганды Третьего Рейха Kirill Znamensky гостил у маститого советского прозаика, лауреата Ленинской премии, кандидата в члены ВКП(б) Кирилла Нащокина. Они пили гадкий немецкий шнапс и дешёвый русский чай-труху и разговаривали о жизни.
— Не кажется ли вам, Кирилл Кириллович, — говорил Нащокин, — что мы с вами в результате своих политических, мировоззренческих экспериментов, оба остались на бобах?
— Оба? — удивлялся Знаменский, — У вас-то что за бобы? Вы — мирный житель, с оккупантами не дружите, — вам-то что? Вот, утихнет буча, настанет мир, — вы вернётесь в Питер, на Каменноостровский проспект… Роман свой новый издадите… И будут все говорить: «Вот какой Нащокин молодец! Пересидел большевиков, пересидел немцев, глядишь, и генерала Власова пересидит!» Нет, Кирилл Кириллович, у вас участь завидная, путь ваш широк и светел… Вот я…
— А что — вы?
— Я себя запятнал. Уронил. Сотрудничал с фрицами. Хотел немецкими штыками Россию возрождать… Вообразил немцев освободителями, а это, господа мои, как говорится, хуже чем преступление — это ошибка. Кричали там — в Италии да в Германии: «Русский фашизм излечит Родину от большевизма! Национальная идея — против интернациональной! Под знаменем Германского Фюрера вперёд к возрождению России!» И что мы видим теперь?
Знаменский и Нащокин разом обернулись на замерзшее окно. Сквозь матовую, неузорную изморось на стекле было видно, как по улице проходили двое немецких солдат в сопровождении трёх вознесенских девиц.
— Дружба народов, — заметил Знаменский, — Всё банально, как во времена Чингисхана. Пришёл завоеватель и начал завоевывать. Земля, хлеб, золото, женщины… Победитель забирает всё. Причём тут, простите, русский фашизм? Причём тут немецкий национал-социализм? Байки для идиотов. Есть одна нация и другая нация. И если ты, к примеру, русский, так держись русских. Если русские сейчас называют себя большевиками, значит и ты будь большевиком… Держись тех русских, которые в России, а не то, окажешься даже не в дерьме, а… Не знаю, как и сказать. Словом, окажешься там, где я сейчас нахожусь.