посвящением Муссолини. Русские критики, не дождавшись от Знаменского стихотворного покаяния, ухватились было за «Италию», но обожглись и обиделись: коммунист превратился в фашиста. Общее настроение выразила статья Александра Гликберга в «Русском слове» под названием: «Тех же щей, да погорячей!»
Но не все остались разочарованы эмигрантским дебютом Знаменского. Кое-кто был и очарован. Отворив однажды дверь на неурочный звонок, Кирилл Кириллович обнаружил на пороге высокого моложавого усача, в котором безошибочно признал бывшего белогвардейского офицера.
— Генерал Снегирь, Владимир Глебович. Общество Содействия Русскому Офицерству. Вы позволите?
Кирилл Кириллович позволил и с того дня стал действительным и деятельным членом означенного общества, которое в просторечии именовалось «Русскими Фашистами».
Не сразу, ох, не сразу, попав в Россию, смог Нащокин навестить своё любимое Вознесенское, отцовское имение под Гатчиной. Сначала потянулись долгие недели в Москве, которую он плохо знал и мало любил: какие-то знакомства в Совнаркоме, выступление перед активом РАППа, перед научной и культурной интеллигенцией, перед членами ЦК… Персидский твёрдо решил ввести своего зятя в самые верха московского света, рекламировал его, как еврей-импресарио заезжего тенора, убеждал всех и каждого — наркома путей сообщения, замначальника общего отдела ЦК, председателя МОПРа, всех, вплоть до распоследней машинистки в Совнаркоме, что Нащокин — это сама Литература, Нащокин — это прорыв в царство высочайшей, подлинно социалистической культуры!.. Как правило, никому с Персидским спорить не хотелось, все вежливо соглашались, что — да, возможно, Нащокин, более велик, чем Горький и Демьян Бедный, вместе взятые, — ну и шут с ним… Упрямились только рапповцы, для которых Персидский не был непререкаемым авторитетом, но их нарком припугнул разоблачением, обещал вскрыть все их связи с Троцким, и те послушно замолчали.
Изо всей этой московской жизни, в которой он болтался, как марионетка на ниточках у Персидского, Кириллу Кирилловичу по-хорошему запомнилась только встреча со Сталиным. Сталин встретился с ним, не дожидаясь, пока Персидский соблаговолит их познакомить: сам приехал к Нащокину в гостиницу, держался скромно, с неким восточным изяществом, просил подписать парижский томик стихов… Кирилл Кириллович накануне встречался с Зиновьевым — разница была ошеломляющая. Потом ему говорили, что Сталин, услыхав о том, как Зиновьев принимал Нащокина, поспешил воспользоваться ошибкой соперника и сыграть на контрасте: он весьма ценил добрые отношения с литераторами… Впрочем, в те дни Кирилл Кириллович был настолько затуркан безконечными встречами, речами, диспутами, митингами, что полчаса мягкой, дружеской беседы с Генеральным Секретарём показались ему истинным счастьем.
Наконец, кончилась официальная часть, Нащокин тихо, без помпы женился на Сашеньке Персидской, поступил на службу в ЛГУ — возглавил кафедру на филфаке — и окончательно переселился в Ленинград. Маленькая квартирка, но своя, уже ждала их на Большом проспекте Васильевского острова. Отойдя от своего нового дома на несколько шагов, Кирилл Кириллович мог видеть свой прежний дом, на противоположном берегу Невы, — дом своего детства, где теперь по лестницам шустро сновали чиновники какого-то главка. Нащокин ходил по питерским улицам, неуверенно трогал асфальт каблуками и всё размышлял, что ему дороже — эта ли реальность или та, берлинская мечта о ней? Выходило, что разницы нет: мечта всё равно реальностью не стала, Петроград его отрочества и нынешний Ленинград располагались в разных полушариях Универсума. С такими мыслями он и отправился в первую свою поездку в Вознесенское. И там он пережил серьёзное потрясение.
Это была та самая земля и тот же самый воздух.
Изменения, происшедшие за десять лет (а их было немало), только подчёркивали неизменное — те же самые облака, то же самое солнце, те же запахи, тот же ветер с реки, та же трава под ногами.
Полуразрушенная церковь торчала на пригорке, как гнилой зуб, но Кирилл Кириллович не замечал уродливости этих развалин: ему казалось, что в таком виде церковь стала лучше сопрягаться с пейзажем, а прежде она, новая и угловатая, смотрелась чужаком, презрительным городским щёголем… Барский дом с белыми колоннами — его дом, приют его детства, превращённый в санаторий РККА, — стал похож на всякое другое советское учреждение, потерял жилой и приветливый вид, но дачи и деревенские домики остались такими как были. Нащокины заняли под дачу хороший, крепкий домик на берегу речки, и с тех пор летом их нельзя было найти в городской квартире.
Только сейчас Нащокин понял, что он в России. Только сейчас он воочию увидел, что никакие большевистские драпировки, никакие разрушения, никакое новостроечное уродство ничего по существу не изменили и не смогли изменить. Россия жила — об это говорило томное, влажное дыхание еловых дебрей и сухие жаркие вздохи поросших соснами летних пригорков. Тёплая и нежная, как женская кожа земля вздрагивала под холодными дождями. Река тянула безконечную, беззвучную свою песню. Воздух был золотым в полдень и серебряным в сумерки. И Нащокин впервые поверил сам себе: поверил, что всё сделанное им, сделано правильно. Россия жива, Россия копит силу, а значит, надо оставаться с ней.
Знаменский стал редактором журнала с незатейливым названием «Фашист», издававшимся в Риме на подачки Муссолини, хотя дуче считал фашизм чисто итальянским явлением, и если соглашался терпеть иностранный плагиат, то разве что от Гитлера, а уж никак не от русских голодранцев. Впрочем, деньги давал, и их хватало на криво обрезанную пачку перепачканных листов, называвшихся журналом.
Знаменский сумел придать «Фашисту» весьма приличный вид: у него был большой опыт по части самодельных изданий.
— И на обойной бумаге случалось книги делать, — хвастался он генералу Снегирю. — А где теперь эти книги? Раритет! Только покажите книголюбу — с руками оторвёт!
Знаменскому помогал Маринетти: подключал к делу молодых римских художников, фотографов, и всё грозил, что вот-вот найдёт хорошего переводчика и начнёт издавать «Фашиста» по-итальянски. До этого дело не дошло, но журнал стал моден среди русской молодёжи. В Рим потянулись робкие паломники: за автографами Кирилла Кирилловича, за мудростью Снегиря. Генерал устроил перед дверью редакции почетный караул: двое дюжих юных казаков в чёрных фуражках и жёлтых гимнастерках стояли, широко расставив ноги в галифе и мрачно скрестив руки на груди. Впрочем, в редакцию они впускали всех и каждого. Однажды Знаменский, протянув руку очередному посетителю, увидел наставленный на себя револьвер. Быстрым ударом наотмашь он отбил дуло в сторону и пуля ушла в окно. Вслед за пулей выскочил в окно и террорист. Кирилл Кириллович так возгордился своим поведением, что от радости за один вечер дописал до конца давно начатую поэму «Жена». Он хотел тут же прочитать её Надежде, но она уже спала, и так сладко, что будить её было бы просто кощунством. «Завтра, — подумал он, — конечно завтра!»
А назавтра Знаменский принимал парад французского молодёжного отделения партии. Сначала подростки в жёлтых гимнастёрках старательно маршировали перед невысокой трибуной в тесном сквере, потом они встали по стойке смирно, и Кирилл Кириллович прочитал им своё знаменитое стихотворение «Россия на марше». Это был его недавний шедевр, — он читал его по десять раз на дню, и всегда находились охотники слушать; сегодня же, привычно чеканя строчки-лесенки, он с удовольствием наблюдал, как от строфы к строфе разгораются глаза ребят — русские, милые, детские глаза. Все были счастливы. Знаменский дочитал стихотворение до конца и, взмахнув рукой, скомандовал: «Вольно!» Строй тут же рассыпался, все обступили трибуну, все хлопали, салютовали римским приветствием, кричали «Слава!» Знаменский повёл ребят в редакцию «Фашиста». Их обогнала отчаянно вопящая пожарная машина; над домами обозначился пышный чёрный хвост дыма, смотреть на который всегда жутко, даже если ты уверен, что к тебе это никакого отношения не имеет.
Но Кирилл-то Кириллович почему-то сразу понял, что это горит редакция. Так оно и было, — только одного он не знал: когда разорвалась бомба, Надежда была в его кабинете. Погибли все: и Надежда, и Снегирь, и двое охранников, и ещё десять человек, случившихся в ту пору в редакции. Бомба была довольно мощная, и лежала невинным газетным свёртком как раз под тем стулом, на который присела сеньора Знаменская, рассеянно листая, взятую со стола рукопись новой поэмы. Она как раз успела пробежать глазами странички две и только-только догадалась, что поэма посвящена ей, едва-едва успела улыбнуться растроганно, как в редакции грохнуло. Так, что, собственно говоря, жену свою мёртвой Знаменский и не видел — только закрытый гроб.
После всех полицейских формальностей, Знаменский уехал в Берлин и некоторое время жил там