— Девочки, прекратите вой, сейчас я все объясню — возопил он.
За ним подоспел взъерошенный Лёнька с Пашкой на руках.
— Чудесно. Все в сборе. Итак, я хочу признаться…
— Сознаться, — вставила бабка.
— Признаться, что я э-э-э … вернулся к вере предков. К иудаизму.
Хожу молиться с филактериями, ношу талес, питаюсь кошерно. Я веду особый образ жизни, и если вы не можете принять его, то вам придется по крайней мере с ним считаться.
Предполагавшуюся после сей тирады немую сцену мне не описать, она требует гоголевского пера. Но Гоголя с перьями в повествование мы не пустим (антисемитизм, сальмонелла), поэтому и немой сцены не будет. Потому что все разом заговорили.
— А я догадалась сама! — кричала я, ибо после бабкиной жалобы и впрямь догадалась, — Шолом Алейхема вспомнила.
— А мне что же теперь, в проруби топиться? — орала бабушка, хотя ей предлагали всего лишь окунуться в теплую речку.
— Ну ты, дед, даешь! — жлобски хмыкал Лёнька в дверном проеме.
— Да-да-да — что было мочи орал управнученный виновником беспорядков Пашка.
— Что-то он тёпленький, резко сменив тему, сказал Лёнька.
И действительно, ребенок был не просто тёпленький, а по-настоящему горячий.
Марик вызвал врача, мы с бабушкой влили в Пашку жаропонижающую микстуру, Лёнька приготовил марлевые спиртовые компрессики.
После ухода врача Марик со своим чехлом закрылся в комнате.
— За здоровье ребенка молится… Пусть… — умиленно проговорила бабушка.
— И в речку окунаться пойдешь? — спросила я.
— Пойду, а что делать? Он хороший, ласковый. Пашу вон как любит!
Прошла неделя, а Пашенька все не выздоравливал. Кашлял, давился соплями, плакал, температурил, плохо ел и плохо спал. Все мы ходили по дому, как сомнамбулы.
Марик мрачнел день ото дня. В воскресенье утром, когда Пашка после микстуры заснул, он вынул из бумажника билеты в кино, на новый французский фильм, и вручил нам с Лёнькой и бабушкой.
— Сходите, развейтесь. — сказал он. — А мы тут с Пашкой на хозяйстве останемся…
Когда мы вернулись, в прихожей одевался, собираясь уходить, некий господин (не товарищ — точно!) с яркой черной бородой и грустными карими глазами. О носе уж и не говорю.
На бабушкино предложение остаться на обед он ответил отказом, ссылаясь на множество вызовов. Когда гость ушел, бабушка спросила Марика, кто же это был.
— Врач. Еврейский врач, — ответил Марик.
— Он что, Пашу смотрел?
— Да…
В голосе Марика чуялось неладное. Бабушка бегом побежала к кроватке ребенка, а я бросилась за ней.
Пашка спал, сладко посапывая. Носик был чист, дыхание не булькало, жара не было. Казалось, чернобородый кудесник сотворил чудо. Ребенок был здоров. Бабушка, взяв Марика за обе руки, выпытывала:
— Ну скажи, скажи же ты, что он сделал? Он — экстрасенс?
— Ничего особенного, потом расскажу, — отбояривался Марк, довольный и результатом лечения, и произведенным впечатлением.
Когда ребенок проснулся и, мокрый, запищал, все наперегонки пустились его переодевать. Первым успел Лёнька, взял чистую пеленку, принялся разворачивать сына. Все мы сгрудились за его спиной, угукая и сюсюкая.
И вот нашему взору открылось развернутое…
— А… это что такое?
— Кровь! Ой!
— Как это понимать?
Ребенок был обрезан. Марик понял, что от ответа ему не уйти.
— Вообще-то это надо делать на восьмой день. Но и в пять месяцев еще не поздно. И никогда не поздно. И тебе, Лёня, советую!
Лёня замахнулся на родственника грязной пеленкой.
— Ну как это можно? — запричитала бабка. — В наши дни! Мракобесие! Варварский обычай! Безумец! Ты еще на меня паранджу напяль!
— Хватит тараторить! — сказала я. Минуту назад ты восхищалась тем, что ребенок здоров, а теперь кудахчешь про обычаи и паранджу!
— Но не от ЭТОГО же он выздоровел? Должно быть, просто подоспел кризис. — парировала бабка. Все! С меня хватит! Ребята, собирайте вещи! Я не шучу!
Состав преступления был налицо. Ведь это ж надо! Обрезать ребенка без ведома и разрешения родителей! В этой стране! А как он жить-то будет? Обрезанный?
С другой стороны — бедный Марик хотел, как лучше…
И результат получился ошеломляющий!
Стало лучше.
Чемоданов никто, конечно, не собрал. Жизнь покатилась себе дальше.
Мы с Лёнькой готовились к защите диплома, уничтожая домашние запасы кофе. Бабушка перевела кухню на кошерные рельсы. Купила еще один холодильник и груду посуды. Теперь мясные дни (розовая посуда, красная клеёнка) у нас чередовались с молочными (голубая посуда, белая клеёнка).
Марик был счастлив. Таскал живых кур к шойхету на забой, мыл каждый вид посуды соответствующей мочалкой, протирал каждый стол своей тряпочкой и нежно встретил бабушку после омовения в реке. Всё в нём было прекрасно и чисто, — и лицо, и курочки, и одежда, и жена, и посуда. Но неугомонная еврейская душа Марика всё рвалась к новым высотам.
— Ребенка надо срочно выкупить, — заявил Марик однажды за молочным воскресным завтраком.
— Вечером купали, — откликнулась бабка.
— Да не выкупать, а выкупить! Ты чем слушаешь-то?
— Что? Ребенка украли? Выкуп просят? — заорал Лёнька во всю Ивановскую.
А я почувствовала, как кровь отливает от моего лица и устремляется прямо в пятки, унося с собой ухающее сердце.
Ведь всем известно, что любая мать считает своего ребенка единственным и неповторимым красавцем, на которого прямо с момента рождения открывают охоту инопланетяне, цыгане и бездетные, безнадёжно безмужние соседки.
— Да успокойся ты! Никто его не крал! Спит еще. Он с самого начала тебе не принадлежал.
— Как вы сказали? Не мой ребёнок? — спросил Лёнька, побледнев, и медленно перевел взор на меня.
— Нет, он, конечно, твой сын. Но тебе не принадлежит. — сказал Марик и тоже взглянул на меня:
— У тебя же он первый? Родился не с помощью кесарева сечения?