дурной воздух легко выходил наружу. И никаких дополнений к туалету, никаких украшений, в том числе и дорогих, за исключением шестиугольных часов, которые лежали у меня в нагрудном кармане.
Некоторые могут подумать, что при таком калорийном питании, изобилующем белковой и жирной пищей, мне трудно было оставаться в хорошей физической форме. Вовсе нет. Стараясь сохранить юношескую стройность, Соколов тщательно следил за весом, заставляя себя совершать оздоровительные пробежки, во время которых ему отводилась роль собаки, а Мазепе – хозяина. Дорогой мы с псом дружески перепукивались, описывая краткими энергичными звуками знакомых сучек, а Мазепа, кроме того, в их честь орошал своей дымящейся мочой шины припаркованных по соседству автомобилей и под занавес прогулки вываливал кучку, увенчивая ее правильным конусом и при этом вертясь волчком от радости.
Хотя светская жизнь мне порядком надоела, я все же выходил иногда из мастерской, чтобы утолить голод в каком-нибудь из модных ресторанов и там, развлекаясь в ожидании, пока мне принесут заказанные блюда, подсчитывал, сколько времени проводят в туалете представительницы прекрасного пола: две минуты, чтобы пописать, две с половиной – воспользоваться пудрой и губной помадой; но если же дама отсутствовала дольше, мне начинало казаться, что у них там дела более серьезные; я следил за ними бесстрастным, как у моей собаки, взглядом, сделав попутно любопытное наблюдение: их смущение находилось в обратно пропорциональной зависимости к проведенному в туалете времени. Мои гастрономические предпочтения склонялись в сторону дичи – овсянки, жаворонки, дрозды, куропатки, голуби, рябчики, глухари, дикие утки, фазаны и бекасы, гарнир из тушеной капусты или пюре из желтых или красных бобов с маслом или под соусом Суассон. Что до сыров, то из-за слишком слабого запаха я полностью игнорировал жирный грюйер, ливаро, плавленые сыры, сара, честер, чеддер, английский стилтон и голландский гауда, отдавая предпочтение канкойоту, жероме, мюнстеру, ливаро и маролю, отдающим аммиаком, а также корсиканским сырам из Ниоло и старому лилльскому, который называют еще трупной вонючкой. И должен сказать, что вся эта мясомолочная тухлятина вкупе с дымом моих сигар и запахом газов создавала такую атмосферу, что сидящие за соседними столиками находили ее непереносимой, а мое холодное молчание и непроницаемое выражение лица лишь усугубляли смятение окружающих.
И вот, однажды вечером, когда мне только что подали полуразложившуюся куропатку, к которой было заказано mosers, и я собирался приступить к трапезе, предварительно спустив под стол газы, а над ним пустив реять отрыжку от шампанского с примесью ароматов из-под стола – вещи настолько пустячные, что о них не стоило и говорить – как вдруг откуда-то справа до меня донеслись слишком хорошо знакомые звуки, которые однако не могли исходить от Мазепы, поскольку собака лежала у моей левой ноги. Перденье долетало до меня равномерными очередями, как будто его распространяла лошадь, идущая неторопливой рысцой, и даже последовавшее вслед за шумовыми эффектами зловоние словно говорило о том, что вот-вот должен появиться и навоз. Источником наблюдаемого феномена оказался посетитель, в одиночестве поедавший омара – весьма элегантный мужчина лет пятидесяти, с худым костистым лицом; я, не раздумывая, открыл ответные боевые действия, предварив свою атаку энергичной артподготовкой, на что противник тут же ответил залпами из тяжелых орудий, которые я постарался подавить взрывами гранат; потом мощный заградительный огонь с обеих сторон мало-помалу начал затихать, воюющие явно склонялись к перемирию и в конце концов вступили в переговоры. Таким образом я узнал, что моего коллегу зовут Арнольд Крупп, что по профессии он хирург и вдобавок собиратель живописных полотен и гравюр современных мастеров: в его коллекции, помимо прочего, оказались два Клее, три Пикабиа и девять Соколовых. Я со своей стороны счел неуместным раскрывать ему свое настоящее имя, возможно, из опасения ввязаться в еще одну беседу о суперабстракционизме, зато познакомил его с Мазепой и, снова усаживаясь, придавил, выпуская наружу, целую подушку скопившегося в штанах дурного воздуха. Тем не менее, за кофе между нами завязалась-таки беседа о дадаизме. До сюрреализма отсюда было уже рукой подать, и за ликером очередь дошла и до него; затем мы перешли к суперабстракционистам, взяв по сигаре, раскурить которые в условиях вихревого потока газов, выпускаемых из двух источников сразу, было не так- то просто. «Я подозреваю, – бросил Крупп, – что два из моих Соколовых – фальшивки. Слишком похоже на обычные электрокардиограммы», – уточнил он, уставив на меня мутные от выпитого глаза. Я горько усмехнулся: «Доктор, вы обладаете газограммами за номерами сто один и сто два, единственными, которые Соколов исполнил на бумаге, используемой в кардиологии». – «Сто один и сто два, – воскликнул Арнольд Крупп, – точно!.. именно так! Судя по всему, дорогой друг, вы – тоже один из…» – «Что касается меня, – перебил я его, вставая, чтобы откланяться, – то я прикидываюсь человеком, чтобы не быть никем – ни Пикабиа, ни дешевым пижоном по имени Иисус Христос». Тем не менее, визитную карточку, которую с радушием и настойчивостью протягивал мне новый знакомец, я взял, заинтригованный тем, как столь бурное газоизвержение – предмет гордости этого омерзительного любителя живописи – не мешает ему твердо держать в руке скальпель во время сложных операций.
Осенью тысяча девятьсот…, по просьбе Штольфцера, но без особой охоты я отправился в Цюрих, где мне предстояло выполнить серию фресок по заказу кинопродюсера по имени Леви, который недавно построил себе на холме над озером роскошную виллу из стали, бетона и бронированного стекла. Моим газограммам предстояло украсить собой стены огромного холла, мозаичный пол которого мог в случае надобности служить танцплощадкой; в центре же помещения разместилось нечто, напоминающее крестильную купель, окруженную колоннами с капителями в стиле «композит». Этот восьмиугольный бассейн был пока пуст, холл также был безлюден, а гулявшее там громоподобное эхо, многократно отражаемое высоченным стеклянным потолком, наводило на мысль о звукозаписывающей студии. Предчувствуя возможные осложнения, я потребовал от хозяина, расценившего мое требование как каприз эксцентричного гения, чтобы на крышу поднялась бригада рабочих и заклеила потолок самоклеющейся лентой в форме букв X и Z, объяснив это тем, что необходимо слегка затенить помещение от слишком прямо падающего света, который может исказить восприятие художника. И вот, наконец, получив клятвенные заверения, что в рабочее помещение ни под каким видом не будет допущен никто, кроме моего слуги, – в его обязанности входило убирать походную постель, которую я попросил поставить на дно бассейна, обеспечивать меня диетическим питанием и выгуливать Мазепу – я взобрался на алюминиевые леса, оседлал свое трясометрическое седло и приступил к творческому процессу.
Черные штрихи, рожденные раскатами моих выхлопов, многократно усиленными великолепно резонирующими стеклянным потолком и мраморной плиткой пола, не заставили себя ждать, быстро испещряя стены новой Сикстинской капеллы и разбегаясь по ним как трещины от тектонического сдвига. И вот, в один из самых продуктивных дней, когда могучее газоизвержение позволило мне продвинуться сразу на тридцать сантиметров, я слегка отступил назад, чтобы лучше оценить изящество только что исполненного фрагмента, как вдруг внезапное ощущение чьего-то присутствия заставило меня вздрогнуть. Оборачиваюсь и сквозь круглые окуляры маски вижу маленькую девочку, сидящую на моей кровати в купели и неотрывно, во все глаза, глядящую на меня. Соколову стало дурно, голова у него закружилась, и он чуть было не свалился со своих мостков. Жалобно пукнув, я сорвал с головы противогаз, неверными шагами добрел до бассейна и, путаясь в невнятном бормотанье, с трудом выдавил из себя несколько слов: кто она и что здесь делает? Но черты ее красивого тонкого личика, обрамленного локонами цвета платины, оставались неподвижными, как застывшая маска. Дребезжащим от стыда голосом я повторил свои вопросы, стараясь произносить их отчетливо, словно по слогам, все еще надеясь, что вижу перед собой существо примитивное и неразвитое, но тут ее губы наконец-то сложились в слабую улыбку – этот дьявол в обличье ребенка проник в мою позорную тайну. В смятении я чуть было не уступил искушению открыть краны и пустить в бассейн воду, но тут она вытащила из кармашка блокнот, что-то там записала и показала мне записанное издали, словно приглашая спуститься к ней. Подойдя поближе, я смог прочитать старательно выведенные зелеными чернилами буквы, сложившиеся в слова: «Меня зовут Абигайль, мне одиннадцать лет». После легкого колебания я взял у нее блокнот и ручку. Неприятные запахи, которые вы, Абигайль, должно быть чувствуете, это результат химической реакции от смешения различных красок. Возможно точный смысл фразы от нее ускользнул, поскольку в следующий момент из меня вырвался порыв ветра силой в четыре балла, но очаровательный ребенок улыбался мне столь дружелюбно, что моя тревога улетучилась и настроение стремительно перешло от унылой сепии к берлинской лазури; и вот мало-помалу, с течением дней, пока она пользовалась блокнотом, а я изъяснялся на языке жестов и мимики, из нашего молчаливого общения, тишину которого нарушали лишь скрип ее пера и звуки моих выхлопов, родилось чувство такое нежное и трепетное, что воспоминание о нем до сего дня отзывается во мне болезненным стеснением в сердце и внизу живота. У Абигайль вошло в привычку приходить каждый день, садиться на мою постель и грызть печенье или сухарики, так что ночью я кожей