моего произвола”.
Подобные оговорки – “тут нет моего произвола” – встречаются в письмах к Закревскому постоянно. Очевидно, в Петербурге упорно циркулировали слухи о самовластном поведении главнокомандующего, и Ермолов знал об этом. В высших кругах наверняка не забыли его записку 1816 года, в которой он требовал себе фактически бесконтрольной власти в своем проконсульстве…
То, что Алексей Петрович далее сообщает своему другу, принципиально важно, ибо слишком часто волнения и мятежи на Кавказе и в Закавказье вызваны были не столько подстрекательством персидских или иных агентов, сколько вызывающим и оскорбительным поведением русских чиновников и офицеров.
Ермолов решительно не одобрял это провокаторство – как мы увидим и в случае с Имеретией. Но – удивительное дело – он чистосердечно не замечал гораздо более масштабных провокаций в собственной своей деятельности. Цитированный нами
С. Эсадзе, автор знающий и объективный, утверждал: “Крупная историческая личность Ермолова омрачается патриотическими его предубеждениями. Он поставил себе целью за правило уничтожать в крае всякую нерусскую национальность, и, попирая древние установления, сроднившиеся с чувствами и верою народа, заменять их новыми, поверхностно обдуманными, чтобы иметь в себе залог прочной будущности. С такими предвзятыми взглядами Ермолов не обращал внимания на то, что собственно он уничтожает, и с неимоверною легкостью касался предметов, к которым правительство должно приступать всегда с чрезвычайною осторожностью. Он поколебал права собственности высшего мусульманского сословия в “Положении об агаларах”, чем возбудил непримиримую вражду и недоверие влиятельного класса против правительства. Преемники Ермолова тщетно старались поправить ошибку, и только князю Воронцову, восстановившему прежние права беков и агаларов, удалось успокоить мусульман. Ермолов, например, испросил разрешение государя о запрещении мусульманам Закавказского края ходить на поклонение в Мекку и Медину, рассчитывая, что это не повлечет за собою каких либо последствий, а избавит от дурных примеров изуверного обращения с христианами, наблюдаемого закавказскими мусульманами во время путешествия по Оттоманской империи. Но обстоятельства доказали противное: мусульмане, пораженные в гражданской жизни непрочностью своих прав на собственность, в последнем распоряжении Ермолова увидели посягательство на изменение одного из коренных догматов их религии. Они начали волноваться, и в 1823 году в Кюринском ханстве, в селении Яраг, открылась первая проповедь мюридизма, а в 1824 году мюриды, потрясая еще деревянными шашками, обращались к стороне России и громкими криками призывали мусульман на газават – священную войну за веру”2.
Что до волнений в Имеретии, переросших в кровавый мятеж, то Ермолов в том же письме продолжал: “С тобою могу я, однако же, говорить откровенно, что всех сих беспокойств причиною начальствующий здесь митрополит наш Феофилакт. Не познакомясь хорошо с обстоятельствами здешнего края, сделал он представление о преобразовании по Имеретии духовного управления, сие представление было представлено на утверждение. Но когда приступлено было к самому преобразованию, духовенство имеретинское, видя потерю своих выгод, возбудило дворянство, которого Феофилакт также неосторожно коснулся интересов, дворянство сообщило дух мятежа народу, и в прошедшем году все было под ружьем. Феофилакт, не рассуждая об утеснении, хотел умножением церковных доходов сделать угождение своему начальству. Князь Голицын (Александр Николаевич – глава Министерства духовных дел и народного просвещения. – Я. Г.), не будучи расположен ко мне, не хотел спросить мнения моего, можно ли без неудобства приступить к тому и теперь дошло до того, что надо употребить оружие и, хуже еще того, что народ противится постановлению, утвержденному государем. Феофилакт, известный необыкновенным умом своим и редкими способностями, не монашески ищет угождать начальству и знает, что это лучший способ достигать собственных выгод. Он ни в чем не остановится, не затруднится, и у нас здесь не обойдется без хлопот неприятных. Хотел бы я не иметь по должности дела с монахами, которые со времен самой древности почти не изменили свойств своих и которые не всегда были достойны почтения, – теперь должен сим к неудовольствию заниматься”.
13 апреля, уже из Тифлиса, Алексей Петрович снова возвращается к этому сюжету: “Здесь, Бога благодаря, все спокойно и доселе тиха Имеретия, в которой ожидал я замешательств, которые, если и случатся впоследствии, не думаю, чтобы были весьма важными. Сими обстоятельствами обязаны мы будем непреодолимой страсти духовного здешнего начальства к крутым переменам и преобразованиям. Мне сюда дали, конечно, из умнейших монахов в России, митрополита Феофилакта, но нет сомнения, что я более монах по свойствам, нежели он. Душа его, кажется, прекрасно подобрана к цвету монашеской одежды! Я подобного ябедника и шпиона не видывал, и он с такими людьми входит в связи, что казаться может, что составляет шайку разбойников. В здешнем необразованном краю не мешал бы в лице начальника духовенства человек с лучшими правилами. С духовною ябедою, поддержанною князем Голицыным, меня ненавидящим, у нас добра не выйдет и больно понести неудовольствия за духовную каналью!”
Надо полагать, что Алексей Петрович с горечью вспоминал свою отвергнутую высшей властью “Записку об управлении Кавказом”, утверждение которой позволило бы ему предотвращать роковые ошибки лиц, теперь ему не подчиненных.
Но в этом случае, как и в некоторых других, полностью полагаться на характеристику, данную Ермоловым своему недругу, не стоит.
Феофилакт был человеком образованным, а его приязненные отношения со Сперанским явно говорят в его пользу. Беда была в том, что при твердом характере, высоком самолюбии и стремлении во что бы то ни стало добиваться назначенных целей, он весьма слабо представлял себе, – и здесь Ермолов совершенно прав, – ту реальность, в которой ему предстояло действовать.
В. А. Потто, знаток кавказской истории, писал о нем: “Феофилакт, земляк Ломоносова, одна из тех редких, выдающихся личностей, которые всем своим гордым, упорным характером и направлением умственного развития как бы предназначаются на реформаторскую деятельность, страстно отдаются ей и становятся ли жертвой своей идеи, или добиваются торжества ее”3.
Получив в 1817 году пост экзарха – высшего духовного лица – Грузии, Феофилакт решительно принялся, так сказать, оптимизировать саму церковную структуру не только Картло-Кахетии, но и сравнительно недавно вошедших в состав России Имеретии, Гурии и Мингрелии.
Причины, вызвавшие мятеж в Имеретии, столь характерны для сложностей, с которыми русская администрация сталкивалась при управлении вновь присоединенным краем, что стоит привести свидетельство непосредственного участника событий, молодого офицера Иосифа Петровича Дубецкого: “Высшие духовные должности, как то: митрополии, епископства, отдельные монастыри и т. п., имевшие значительные удельные имения, и, следовательно, весьма доходные, замещались дворянами из высших фамилий… Для изменения столь вредной монополии, увековеченной временем, нужен был человек с умом, сильною волею и властью не стесненный. Притом же подобный перелом в народе полудиком и невежественном не мог произойти без кровавых усилий”.
Это представление о народе, в частности, Имеретии, как “полудиком и невежественном”, широко бытовавшее в среде русской военной и гражданской администрации, лежало в основе многих тяжелых конфликтов, ибо давало право игнорировать многовековые религиозные традиции и бытовые обычаи.
“В это время появился подобный человек, – писал Дубецкий, – как бы посланный свыше. То был архиепископ Феофилакт, экзарх Грузии и Имеретии, в полной мере достойный современник Ермолова. Великий ум, обширное образование и энергический характер явили в нем замечательного государственного мужа, коему подобного, быть может, и не было в России на поприще духовной иерархии. Он смело приступил к преобразованиям и встретил сильных противников в имеретинской иерархии. Посему решено было отправить в Россию двух главных сановников митрополитов: Гелацкого и Кутаисского. При арестовании их поступлено было не деликатно, ибо против сопротивления одного из них употреблены в дело приклады и штыки, так что архипастырь, избитый и окровавленный, был связан и посажен на лошадь силою.
Для князей, неискренне расположенным к русским, причины этой было достаточно для поднятия знамени бунта”.
Дубецкий, принимавший участие в событиях исключительно на уровне военных действий, не очень