– Ай, Никитишна, дорога? Ну? – Маня встала на колени, коптилка дрожала у нее в руке. – Так ведь правда. Ужакинские девчата завербовались в Хрузию на урожай, и я решилась…
– Вот хлопоты в казенном доме через хрестовый интерес. Да не прыгай ты, – одернула она переступавшую в волнении с колена на колено Маньку, – огонь дрожит. Поглядим-ка теперича, что на душе хоронишь. У-у, на душе у тебя скука, скука черная лежит…
– Скучно, скучно, Никитишна, миленькая, чего ж ждать тут? Ваню-то, мужа мово, убили, уж похоронка пришла, от свекрови только хороним. А здесь что? Голодно, разоренье. И ты б уходила отсюда, Никитишна, в Хрузии лучше прокормишься, а земля-то всюду одна, – что там жить, что здесь…
– Одна земля, это верно, да не одна. – Никитична громко закашлялась. – Эта слезы льет. А больного дитя мать больше жалеет…
Слышно было, как на улице ржали лошади. Майор Гребенюк негромко отдавал приказания. Кто-то споткнулся под – окном и крепко выругался. Звали Бутина.
Сегодня старуха Никитична принесла в своих старых игральных картах от нашего человека из тыла противника зашифрованное донесение. Надо было немедленно выставить засаду.
– На пороге у тебя король хрестей с интересом к твоему дому, – говорила Никитична. – Ты-то у нас какая дама?
– Хрестей, хрестей, миленькая.
– Врут карты, – не шевелясь на своей кровати, сказала учительница.
Маня вздрогнула, коптилка заходила у нее в руке, Никитична подняла голову.
– Не спишь, барышня? Брешут, брешут, – сказала она и смешала на полу карты.
– Ах, Никитишна, что же ты делаешь! И что вы под руку, Нина Сергеевна, лезете, спали бы лучше.
– Заврались, заврались совсем у меня карты. Помногу гадаю.
– Ох, Никитишна, коли заврались, так вон же, вон же ручка-то.
Она потянулась к двери, затолкав под порог пиджачок Никитичны.
– Раз, – отсчитывала Маня, а Никитична тем временем пропускала колоду карт через дверную ручку и, закрыв глаза, шептала ей одной известный заговор. – Три! – закончила Маня. – Ну, отошли теперь.
– Карты-то отошли, да я с тобой замаялась. Будет. – Никитична сунула карты в обвисший чулок и потянулась за пиджачком. – Самый сон перебила.
За окном простучали копыта, стихли. Это ушел в засаду небольшой отряд.
Кто-то позвал меня. Я подошла к окну. Это Маня, она вернулась с работы и стояла под окном с лопатой на плече, не решаясь войти в дом.
– Сробела я. Руки-ноги трясутся.
– С чего ты?
Она потерла кулаком переносицу и, собравшись с духом, выпалила:
– Завербовалась. Окончательно завербовалась. Там, говорят, фрукты уродились, а собрать рук не хватает.
– Ну и хорошо сделала.
Приблизив ко мне серые глаза, она зашептала:
– Свекрухи боюсь. Как сказывать ей буду?
Я засмеялась. Глядя на меня, засмеялась и Маня. В маленьких ушах ее дрожали прозрачные стеклышки в серебряной оправе. Она воткнула лопату в землю и пошла в дом, пряча под косынку выбившиеся волосы.
Через хутор шли возвращавшиеся с работ на дорогах ужакинские бабы. Те, что постарше, – в длинных юбках в складку с самодельной тесьмой понизу.
Вечером тихо наигрывал гармонист, вокруг толпились бойцы. Филькину принесли письмо; он прочел и стоял, не скрывая разочарования. Он неохотно отдал письмо Бутину, и тот, с трудом разбирая в сумерках, прочитал вслух. И с первой же строки, как только стало ясно, что Филькина опять постигла неудача, все до того развеселились, что нельзя было разобрать больше ни слова.
Девушка из Торжка писала Филькину:
«Получив письмо, я была удивлена Вашим письмом и думаю, что оно послано для смеха. Прошу, напишите все и, если можно, пришлите фото. Потому что я вас не помню и даже не имею представления, может быть, какой дяденька на смех, то я не советую заниматься бумажной волокитой, т. к. очень плохо обстоит дело с бумагой».
Гармонист продолжал наигрывать, и Степа-повар плясал один. Но вот гармонист до отказа развернул мехи гармони, выжал их и, сдирая с плеча ремень, крикнул Степе:
– Давай без музыки работай! Перекурим?
– Эх, – затянул Степа, остановившись и широко расставив ноги, – сербияны сено косят…
– Сербияночки гребут, – подхватили все в разноголосицу, засвистали, заулюлюкали.
– Чего ж стоишь, цыган?
– Без девчат, одне гуляете? – спросила подоспевшая из-за кустов Маня.
– Девчата? – закричал Степа-повар. – Да девчата теперь как разбойнички, редко попадаются, – и под общий хохот грохнулся на лавку. Посмотрел на меня:
– Прости, молодая, заругался, не заметил.
– Ужакинских бы девчат кликнули, – предложила Маня.
– Нам бы хоть одну, – громко и жалобно протянул Степа, – для разварена.
Гармонист надел ремень на плечо, заиграл плясовую.
– Маньку! Маньку тащите.
Маньку вытолкали вперед. Она обошла круг, подбоченясь, притопывая:
– Ах! Ах!
Наперерез Мане выскочил Бутии и заходил вприсядку вокруг нее.
– Ай да Бутин!
Маня запыхалась, смяла такт, сошла. Бутин подлетел ко мне, пляшет, вызывает в круг.
– Выходи, товарищ лейтенант! – крикнул Степа.
– Стой! – закричал кто-то. – Свистит! Прервалась музыка.
– Чего свистишь? – крикнул Степа-повар.
– Отбой! – отозвался часовой. – Майор приказывает.
– Сядь, Манька. Поговорить надо, скоро ведь едешь, – говорит свекровь. Она сидит на сундучке, в котором хранит вырученные от продажи молока деньги. Копит их рьяно, сурово. Дом-то их на передовой остался. Как немца отгонят, заново строиться будут. – Сядь же, кому говорят. – Маня продолжает стоять. – Помни, наперекор моего желания едешь. За молодыми девчатами гонишься. Ты им не пара. У тебя муж есть.
– Будет вам, уже слышали.
– На прощанье сказать схотела, ты все сбиваешь. Слушай сюда, Марья: война кончится, домой возвращайся. Ваня придет – ни жены, ни дитя в дому нет, спросит, где ты. – Старуха быстро разглаживала юбку на коленях, голос ее дрогнул. – Ванюшку помни, он ведь на войне мается.
Маня громко всхлипнула и, не утирая слезы, пошла вон из кухни.
– Таську, Таську береги, – протянула ей вслед старуха.
…Не попрощавшись ни с кем, незаметно ушла Никитична. Старым, изведанным путем, через рвы и