тихий, нежный, милый голос…

ШЕКСПИР,«Король Лир»

1

Чай с блюдечка! Четверть века спустя непреходяще стоит перед моими глазами, как кадр из фильма:

Круглый, обжатый старой клеенкой стол.

Абажур, тоже круглый и желтый, свисающий с потолка.

Меднощекий бормочущий самовар, кругломорденькая рядом в необъятном кринолине матрешка на чайнике.

Три блестящих озерка с вьющимся над ними парком, — три блюдца с огненным чаем; на пальцах растопыркой — мое и Юты, в щепоти с боков — полковника (хозяйка, близоруко щурясь, — из чашки). В озерках — зыбь (если дуть), приливы-отливы и звонкий всплеск — если воздырять, как опять же мы с Ютой.

— Кривая окружности, — говорит полковник, — символ уюта. Чем крупнее радиус, тем выразительнее. Стакан сужает все беспощадно, сводит к казенщине, вроде делового визита: выхлебнул, обжигаясь, — и до свиданья! Чашка отвлекает вас выкрутасами формы и росписи. Только с блюдечка дышит на вас полнота и благословенность покоя…

Мы с Ютой слушаем и воздыряем, то есть с шумом и бульканьем втягиваем в себя с края блюдечка чай, и Ютина мама переводит на нас с укором темные, чуть навыкате, близорукие глаза.

Полковник же говорит за чаем всегда, потому что весь остальной вечер, часто и за полночь, нем над своей чертежной доской в углу, под лампой с зеленым самодельным колпачком. Работу чертежника получил он всего месяца три назад — и как дитя счастлив. Топография, я думаю, была его кровная область, и, значит, чертеж; он был тут почти поэтом и, может быть, казалось мне иногда, самый мир видел как-то линейно-графически.

Однажды, прочитав нам, помню, целую лекцию про золотое деление как нерв графической композиции, поднялся и, поцеловав Юту в лоб, пробормотал по пути в свой угол, почти уже про себя: «Вот, например, наша Юта… — она вычерчена в удивительно верном масштабе. Ни огреха ни в чем»…

Я подхватывал эту его реплику мысленно и продлевал. То есть был уверен восторженно, что масштаб, в котором смоделировала Юту природа, был действительно ювелирно точен и что краски и мера растворены были в ней в самом гармоническом сочетании.

Теперешний мой скепсис заставляет делать разные унизительные оговорки; устанавливать, например, с грустью, что романтик во мне разрушен самым жестоким орудием разрушения — самооглядкой, то есть боязнью показаться кому-то и самому себе сентиментальным. Но от той давней восторженности своей не отказываюсь до сих пор и совершенно уверен, что настоящий человек должен произносить слова Красота и Гармония без пугливого заглядывания в самого себя, тем более — в сторону различного рода модерниствующих пустоплясов.

Чай с блюдечка!..

А после чая мизансцена менялась: Ютина мама с французским романом погружалась в плюшевое разлатое кресло — единственное уцелевшее, как она говорила, от былой феодальной роскоши; полковник садился чертить, а мы с Ютой отправлялись в ее закут — с окном в кусты и деревья еще не истребленного домового садика, — окном, почти постоянно открытым, потому что время, о котором рассказываю, было весна и лето, в тот год особенно теплые.

Фанерный закут не заглушал голосов, скорее усиливал, и мы говорили шепотом, шепотом же, походя, целуясь: вместе бывали мало из-за разнобоя в своих рабочих часах, а последняя моя электричка (я жил в пригороде) отходила вскоре после одиннадцати.

О наших разговорах: Юта была полным-полна студией, своими и чужими успехами, отработкой разных па и фигур; тоже и грустными разными событиями этой несчастливой для искусства поры: преследованием Мейерхольда, с которым ее познакомили, и прочими мерзостями партийной интервенции за кулисы.

Но главная тема, переполнявшая закут, было наше будущее, наш Сезам, перед дверью которого мы почти уж стояли, готовые приказать: отворись! Сказать слогом попроще: вот-вот должен был состояться развод мой с женой, который задерживался из-за меркантильных препятствий; вот-вот, уже ранней осенью — переезд на новое место работы, с квартирой! По тому времени это был щедрый подарок судьбы: всего часа два с небольшим от Москвы, то есть, значит, можно было сохранить и московские лекции. Друзья, которых посвящал в свои планы, называли меня «везунчиком», а перед Ютой на курительном столике лежал вычерченный мною план нашей грядущей жилплощади — полторы комнаты с видом на озеро и всего одной только супружеской парой соседей.

— Я должна буду две… нет, целых три ночи ночевать здесь, у мамы, после своих репетиций, — говорила Юта, загибая три узеньких пальца на узенькую же ладонь. — А четыре дня — дома! — добавляла она беззвучно, и это «дома» получалось у нее так, что я бросался целовать ее руки.

С карандашом мы подолгу размещали на моем плане мебель, которой у нас не было, но которая непременно должна была быть, переставляли диван — огромный и непременно зеленый, вешали и перевеши вали картины.

— Я возьму папино панно, его можно, пожалуй, повесить вот в этом простенке, да, непременно — в этом! Должно выйти очень уютно! — говорила она, а я, глядя на нее, думал, что все на свете панно — ничто по сравнению с ней самой: так была она хороша!

Я предвидел почти, что в этом месте Ия не удержится от замечаний!

— Какая идиллия мещанского счастья! — говорит она, приподнимаясь на локтях. — Двое молодых, мыслящих людей убивают время на то, чтобы решить, куда поставить диван. Совершенно мне непонятно и отвратительно! Недавно, кстати, прочла стихи одной русской поэтессы о том же:

Люблю квартирыБез барахла;Где есть картины,Но нет стола…Где нет бокалов,Но есть вино,Посуды — мало,Друзей — полно…[2]

Дальше не помню, но очень верно, по- моему!

— Богема! На Западе она часто от избытка, не от лишений. А в современной России тяга к комфорту неслыханная. Вообще же это отрицание барахла у вас и у вашей поэтессы — российский полу интеллигентский анахронизм. За фырканьем на «мещанство» ничего ведь решительно нет, кроме позы, фразы и безобразного бытового продления в виде нечесаных волос, грязных ног и любви вповалку. Да, не гримасничайте! — ничего, кроме отсутствия эстетического вкуса и способности к положительному мышлению. Неужели же непонятно, что за вещным устройством жизни стоит сам человек — его привычки, традиции, воля, способности, и недаром Робинзон — вторая после Библии по распространенности книга…

— Простите, перебью… Я этот ваш монолог где-то у вас же читала, так что — оставим! Объясните лучше другое: «Она была хороша». Что значит у вас «хороша»? Красива?

— Я ведь уже говорил вам, что была похожа на вас. Насчет «хороша»: поэт Вяземский, друг Пушкина, писал о Наталье Николаевне, его жене: «Она была удивительно, разрушительно, опустошительно хороша». Ничего этого нельзя было сказать про Юту. Никакой разрушительности не было в ее существе, напротив, самое, я бы сказал, живительное лучилось тепло. Когда она смотрела на вас, вам казалось сперва, что происходит что-то значительное, торжественное, потом — что вам надо что-то угадать в этой мерцающей черноте ее глаз, наконец — что угадывать ничего не нужно, ни решать что-нибудь, а только продолжать находиться около нее, поблизости…

— Ладно, я буду продолжать! — говорит Ия.

2

Перебирая снизку своих воспоминаний той поры, подгоняю ее к самому важному, о чем хочу рассказать.

Мы с Ютой — в том дальнем, еще не обжитом толпою закоулке парка культуры, который относился прежде к Нескучному саду. Забредают сюда только случайные пары и, разглядев занятую нами скамью, поворачивают обратно.

Это — редкий наш «долгий» вечер, и не сразу решили, где его провести.

По дороге сюда, в «Ударнике» — «Александр Невский», фильм-уступка большого таланта бедному вкусу диктатора. Какие-то кадры его снимались, я помнил, в Алабине, на 48-м километре по Брянской, подле

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату