Дачный — и опять никого! Следующие по расписанию шли уже вовсе редко. Я не помню теперь, сколько их подряд пропустил и до какой дошел безнадежности, но помню, что мучила меня не столько тревога (что могло там стрястись?), сколько горечь, что пропал такой обетованный день и что со мною нет Юты.
Поэтому, когда я вдруг увидел ее в разъявшейся двери, впритык приплывшей к высокой платформе, — радость запела во мне сразу сотнями голосов, рванув ей навстречу.
Но тут же и захолонуло!
Не было ни кровинки в близившемся ко мне лице с закушенной добела, как я с ужасом разглядел, нижней губкой. Не останавливаясь и без приветствия, она, обхватив мою руку чуть ниже плеча, стремила нас вдоль края платформы, к дальнему сходу вниз… Что-то случилось страшное. Что? Что??.. Она все убыстряла и убыстряла шаги, обгоняя попутных приехавших, желая, как я понимал, остаться скорее со мной без чужих глаз.
Приехавшие, спустившись с платформы, сворачивали через пути налево, в поселок. Мы завернули направо, на тропу к парку. за угол станционного здания.
И здесь, выпустив мою руку, она сказала:
— Арестовали моих… Ночью. Был обыск, и увезли. Господи! Я сойду с ума!..
Она отпустила прикушенную губку — и, словно откуда-то высвободившись, светлыми полуовалами залили слезы глаза.
Я никогда не видел Юту плачущей, и потому, вероятно, сверх живой боли и ужаса, передавшихся мне, так ошеломил меня контраст между спокойным и ласковым мерцанием этих глаз и судорогой, которая их сейчас искажала.
Я прижал ее к себе, слезы тепло и жутко капали на мои пальцы.
Может быть, теперь, уже задним числом, я приписываю себе тогдашнему разные отмеченности мыслей и чувств, но контраст тот, помню, ощущал я чудовищной слепотой и несправедливостью Неба, и эти слезы выжгли в моей душе шрамы на всю остальную жизнь — не забыть, не простить!..
Мы свернули на полпути к дому в парк; под огромной старухой елью кукурузная шелуха шишек, вверху — шорох прыжков, и белка швыряет в нас огрызками.
Глотая слезы, Юта рассказывает.
Опоздала она потому, что ездила к начальнику своего отца; долго ждала на лестнице, покуда проснется, но он не принял ее.
Про арест: было четверо. Двое — в форме, не отвечавшие ни на какие вопросы. Еще — хмурый домоуправленец и дворник Степан — эти подписывали протокол об изъятии: книги, кальки и чертежи в рулонах, письма. Прощанье у порога: дальше порога не разрешено… «Господи, не могу вспомнить! Что делать? Что?..»
Это «что делать?» тысячекратно безнадежнее прежнего, месяца четыре назад.
Она собралась тут же и возвращаться в Москву, но я воспротивился: Ниловна уложит ее на ночь у себя. Впрочем, ее самоё, я думаю, пугало одиночество дома.
Снова выбравшись на дорогу, увидели мы идущих навстречу Сашу и Р. По приметам походки (Р., выпив, двигался еще собраннее, Саша же, напротив, бойчей и сейчас приплясывал сбоку, как пристяжная) ясно было, что именинные тосты уже позади.
Опередив Юту на немного шагов, я рассказал обоим в двух словах, что случилось.
Запомнилось мне до сих пор, как посерел лицом Саша, услыхав про арест: жил он, мы знали, дрожа — был у него в Америке брат-эмигрант, довольно известный когда-то скрипач, и «органы» от времени до времени ему это припоминали. Что, интересно, мог бы он ощутить, если б предвидел, что через десятка два, приблизительно, лет я встречусь с его братом в Нью-Йорке и даже расскажу ему этот маленький эпизод… Но Саша об этом не узнал никогда и, хоть и утверждал обычно, что лучше всего пьется под хорошенькую собеседницу, сидел рядом с Ютой за ужином мрачный, с трудом выдавил из себя один несмешной анекдот, а потом, сославшись на какую-то неотложность, которой никто из нас не поверил, поднялся и уехал…
Перехватив в сенях Ниловну, я попросил ее устроить Юту в своей летней горнице.
— Не спите вместе-то? — удивилась она. Ну, дело ваше, хозяйское! Застелю для нее канапу…
Со скульптором просидели мы допоздна, и на последний поезд я пошел его провожать.
Была уж совсем осенняя ночь: кромешно темная, щедро политая холодной росой.
— Какие страшные дни для этой несчастной девочки! Несчастной и такой прелестной — хоть сейчас лепи! — говорил Р. на басовых нотах, которые как-то полумистически таяли в окружающих нас потемках. — С тех пор как отверг человек людоедство, нет, вероятно, на земле другого угла, кроме нашего, где бы так злодейски возродил его дьявол! И ведь исторические живодеры всех времен, вроде Чингисхана, Грозного или одержимых от гильотины, оставляли жертвам какую-то щелку надежд, прежде чем перекусить им горло, — ну там чье-то, может быть, слово в защиту, мольбу о помиловании, сострадание, наконец, со стороны. А тут ведь — совершенная и глухонемая безнадежность вокруг. Уволокли двух стариков ночью, втихую, и — куда торкнуться? Кому что-нибудь объяснить, у кого просить милосердия?..
Мы прозевали поворот к станции и шли потом прямиком, по кочкам, на накатывающийся грохот электрички, спотыкаясь и торопясь…
— Ах, мазурики! Нет на них укороту!.. — услышал я голос Ниловны, выйдя утром в сени умыться, и понял, что Юта ей обо всем рассказала, — может быть, и не спали обе всю ночь…
Мы были в Москве часам к двум, и я проводил Юту в ее студию.
У меня самого понедельник был трудным днем: вечером, после своих лекций, освобождался я поздно — только-только успеть заглянуть к ней до поезда.
Так и в этот раз — я почти бежал от метро.
Я нес Юте адрес того подлого окошечка на Кузнецком, куда она без всякого, конечно, успеха — могла обратиться за справкой. Единственное, что я мог узнать!
Не входя в дом, чтобы избежать коммунальных глаз, я постучал к ней в окно из сада. Она тотчас открыла — и я вздрогнул при виде ее вдруг обтянувшихся скул и глубоко запавших глазниц.
— Случилось еще что-нибудь? — спросил я.
— Да… — сказала она, помолчав, дрогнувшим голосом. — Да, случилось. Кто-то, представь себе, позвонил к нам в дирекцию насчет моих… насчет ареста. Уже сегодня! Уже! Меня вызывали Н. (она назвала имя известной балерины, их руководительницы) и наш парторг.. Они старались говорить мягко, даже ласково, но… Стипендию я во всяком случае больше не смогу получать.
— Бог с ней, со стипендией!
— И вероятно, я чувствую, я читала это у них на лицах, вероятно, мне придется уйти, меня исключат. О! — свела она вместе и заломила маленькие свои кисти, чего никогда прежде не видал у нее. Ночью сегодня, у твоей Ниловны, мне снилось все время, что меня кладут в гроб и уже заколачивают гвоздями крышку Я кричу, кричу… Сейчас у меня тоже чувство, что должна буду вот-вот лечь в гроб. Я почти готова. Все, все отнято..
— В гроб нам ложиться некогда! Кто будет тогда выручать наших старичков? Нет, я как раз вот принес тебе…
Мы пообсуждали немножко эти пустые, но, вероятно, единственные к месту слова и, разумеется, адрес. Затем у угла дома раздались шорохи — кто-то из коммунальных проверял, вероятно, нашу мизансцену и разговор.
— Между прочим, когда ты умывалась, Ниловна велела мне обязательно привезти тебя ночевать.
— Нет, милый, я хочу совсем рано за справкой, с самого утра…
4
В поезде я перебрал все случившееся за день и прежде всего — то, что утаил от Юты, чтобы не добавлять к ее смятению еще одной тревоги.
Это произошло на сегодняшней моей лекции.
Я уже упоминал раньше, что читал в Сокольниках курс западной литературы. Читал группе спецстенографисток, про которых знал, что половина была связана с самыми тайными канцеляриями и персонами засекреченным контрактом или иными, более деликатными, связями.
Теперь могу признаться, что на лекциях этих частенько грыз меня страх: не успев иной раз «выговорить» их заранее, боялся у себя формулировок, позволяющих кривотолк, неучтенного вовремя зигзага «сверху» (как учтешь его загодя?) или, наконец, просто случайной какой-нибудь оговорки — ведь