Он внимательно наблюдает за реакцией Гровса — сказано достаточно откровенно, однако Гровс делает вид, что ничего не произошло, он не обиделся, он неуязвимо добродушен.
— Эти битые горшки попросту завидуют вашей славе, — продолжает свое Гровс.
Оппи презрительно хмыкает на примитивную хитрость:
— Не воображайте, Гровс, что вы можете играть на моем тщеславии. Моя репутация в глазах этих битых горшков дороже мне, чем вы полагаете, и даже…
— Ах, ваша репутация! — с вызовом подхватывает Гровс. И умолкает, растягивая опасную, угрожающую паузу.
Но тут Оппи уклоняется, ему выгодно зайти с другого бока.
— Послушайте, Гровс, на кой черт вам приспичило сбрасывать бомбу?
— Чтобы ускорить мир. — Гровс откровенно посмеивается. — Чтобы показать, что мы не зря потратили деньги, чтобы утвердить наш приоритет.
Оппенгеймер доволен, он правильно рассчитал, с наслаждением он вытягивает ноги, берет у проходящего официанта еще виски.
— Не морочьте мне голову, Гровс, плевать вам на мир и на приоритет. Вы хотите запугать Россию. Запугать всех. Думаете, я не понимаю? Вы меня изучали, но и я вас изучил. И хватит. Мы квиты. Я буду на комитете голосовать, как я хочу. И нечего меня обрабатывать.
Все, казалось бы, все, но Гровс спокойно пьет, разглядывая стакан на свет, ничего не дрогнуло в этой глыбе, затянутой в мундир, железная решимость Оппенгеймера нисколько не подействовала на него.
— Мы квиты, — повторяет Оппи, чтобы пробить толстокожесть этого кабана.
И тогда Гровс улыбается. Предостерегающе. Чуть приоткрывая свои козыри. И Оппенгеймер не выдерживает, срывается на крик:
— Мне надоело, не боюсь я вас, со всеми вашими агентами, микрофонами, кинокамерами… Убирайтесь отсюда!
А рядом, за колоннами, так же заманчиво струится нарядная веселая толпа, занятая светскими разговорами, шутками, мелькают обнаженные женские руки, слышен смех и звон бокалов.
— Убирайтесь отсюда!
Но Гровс и не думает уходить. От этого вскрика ему становится грустно. Утешая себя, он отпивает виски и говорит с жалостью:
— Бедный маленький Оппи, вы слишком многим пожертвовали — вот в чем была ваша ошибка… — Он кладет свою громадную руку на плечо Оппи, грубовато, бесцеремонно встряхивает его. — У вас нет своей репутации. Запомните это. Ваша репутация — вот она где… — Он чуть касается своего бокового кармана, набитого бумагами. — Хотите, я вам напомню, как вы продали своего друга Шевалье? — Гровс брезгливо морщится: этот Оппи сам напросился, идиот, честное слово, он изрядный идиот, этот великий и прославленный корифей… — Вас никто не тянул за язык… Ведь он был неплохой парень, этот Шевалье. Хотя и коммунист. А?.. Думаете, нам неизвестно, отчего покончила с собой ваша любовница? Славная была девочка. Как ее звали? — Подождав, Гровс со вздохом напоминает: — Джейн? Знаете, Оппи, я солдат, и не очень мне приятно копаться в этой вашей грязи. Но типы, подобные Пашу, знают свое дело… — Он примиряюще накрывает своей рукой руку Оппенгеймера, но тот яростно сбрасывает ее.
— Ненавижу вас! Какой вы солдат… — Гнев душит его, он сжимает кулаки. — Ублюдок! — отчетливо произносит он. — Не боюсь! Не боюсь вас! — Он встает и совершенно прямо, слишком прямо уходит с застывшей усмешкой.
Гровс провожает его глазами. Такой же огромный, невозмутимый. Пожалуй, он чуть погрустнел, сочувствуя этому естественному, но бесполезному трепыханию маленького Оппи.
У входа в свой номер Оппенгеймер сбрасывает черные лакированные туфли, в одних носках входит в темный холл. Там, у окна, в глубоком кресле, при неровном мигающем свете уличных реклам, сидит человек. Оппи останавливается, пальто на плече, туфли в руках.
— Шевалье? — в ужасе узнает он.
— …Все же я не понимаю, Оппи, почему вы скрываете свои работы от русских? — доносится в ответ давний вопрос Шевалье. Это его, его голос, мягкий, доверчивый. — Они же наши союзники, они воюют, как никто…
Оппи зажигает свет: просторный холл пуст, в кресле никого, за окном вспыхивает и гаснет реклама.
Пошатываясь, он бредет к ванной комнате. Лицо его в поту, глаза блуждают. Из ванной слышится шум воды, он распахивает дверь. За занавеской под душем моется женщина. Это Джейн, очертания ее тела просвечивают, движутся. Он отшатывается, захлопывает дверь, но тут же снова распахивает ее, отдергивает занавеску. Никого. Он один в этой слепяще-белой холодно-кафельной ванной. Он сует голову под кран, пытаясь прийти в себя, освободиться от преследующих призраков.
Он садится на унитаз, вода с волос, с лица стекает на его накрахмаленную сорочку, на черный фрак. Мокрый, измученный, он, медленно трезвея, смотрит на белый ровный кафель, окруживший его со всех сторон.
— Господи, какой ты смешной, Оппи! — говорит Джейн, наклоняясь к нему: они сидят за стойкой какого-то бара, а может, ресторана, потому что кругом танцуют, и они тоже танцуют, и снова пьют за столиком. Джейн водит пальцем по его щекам, разглаживает морщинки в углах губ, он любуется ею, какая она красивая, и вдруг говорит:
— Джейн, мы больше не увидимся. Мы должны расстаться.
— Почему? — Она ничего не понимает. — Почему?
Щелкает затвор фотоаппарата. Короткий металлический звук — как звук взведенного курка. Перо в чьей-то руке обводит чернильным кругом лицо Джейн на фотографии.
Спина Паша, его круглый, ровно подстриженный затылок.
Он за канцелярским столом. Напротив на табурете сидит Джейн. Яркий белый свет лампы направлен ей в лицо.
— Выгораживаете своего дружка? Напрасно, — предупреждает Паш. Он допрашивает с удовольствием, и с еще большим удовольствием выкладывает ей в лицо про Оппенгеймера: — Он все рассказал нам, все… и как Шевалье подкатывался к нему, все вытряхнул… вы все одна шайка коммунистов. Ах ты простушка, ты, поди, считала его полубогом? А ты знаешь, что стоило чуть пригрозить, и он наложил полные штаны, твой святой Оппи?.. Он от всех вас готов отречься, плевать ему…
Джейн бежит по ночной пустынной улице. Белые снопы света ловят ее, скрещиваются на ее фигуре, как лучи прожекторов, не отпуская следуют за ней, настигают ее в воздухе, когда тело ее летит с Бруклинского моста к застылой поблескивающей далеко внизу глади воды.
— Оппи! Оппи!..
Крик этот настигает его в кабинете военного министра США Стимсона.
Идет заседание комитета по выбору цели.
На стене карта Тихоокеанского театра военных действий на июнь 1945 года. Острова Японии окружены флажками.
— …Атомный удар несомненно ускорит конец войны. Прежде всего мы должны поберечь жизнь наших американских солдат, — говорит генерал Маршалл, начальник штаба сухопутных войск.
— Почему именно атомный? — не соглашается адмирал Леги, который был начальником штаба Верховного Главнокомандующего. — Японские города перенаселены. Там большая скученность. Это классический объект для самой обычной авиации.
— Да потому, что нам важен элемент психологический, — настаивает Маршалл. — Удар будет такой сокрушительный, что любой дух будет сломлен. Все сразу решится. Никто и не подумает о продолжении войны.
— А вы уверены, что японцы еще хотят продолжать? — спрашивает Леги.
Стимсон, который сидит во главе стола и ведет заседание, примирительно стучит по столу.
Они сидят в высоких кожаных креслах, удобных для заседаний. Все они люди в возрасте и привыкли относиться к этим заседаниям достаточно цинично, но сегодня действительно кое-что решается. Стимсон