— Вы другое дело, — уклоняется он.
— Почему же другое, — спокойно настаивает Курчатов. — Вы хотите сказать, что я теперь стал администратором. Променял физику на администрирование. Такова суть?
Жестокая его прямота, как ни странно, подстегивает Федю.
— Ага, признаетесь. Вас тоже это мучает. А уж меня-то подавно, я теоретик. Вас хоть как-то масштабы вознаграждают. Вы свой талант в руководстве реализуете. А мне чем утешиться? Я в журналах почти не успел появиться… Никто не знает про мои главные работы. Печатаю… так… отходы. Фактически я не существую как физик. Речь идет не о славе, а о науке. Пока мы не можем открыто публиковать свои работы…
— Наука, наука, — повторяет Курчатов. — Вы твердите, как заклинание… Все для науки, все ради науки… А не кажется ли вам, что наука не должна быть самым главным в жизни человека? Есть нечто важнее науки. — Обняв Федю за плечи, он усаживает его рядом с собою на этот диванчик. — Знаете, Федя, новые законы откроют и без вас…
— Бомбу тоже сделают без меня.
— Сделают. И без меня сделают. Но без нас позже. На неделю. Или месяц. И эта неделя для меня больше значит, чем вся моя личная… — Он ищет слово и не находит, или не хочет произносить. — Вы хороший теоретик, Федя, но вы не умеете думать о смысле собственной жизни. Или боитесь подумать. А иногда надо думать — ради чего ты живешь…
От этих слов они оба призадумываются. И даже Гуляев молчит, глядя в зеленый глазок приемника.
…Накинув на плечи белый халат, Курчатов идет за медсестрой по светлому больничному коридору.
Их останавливает врач.
— Я к Халипову, — говорит Курчатов. — К Дмитрию Евгеньевичу. Как он?
— Без сознания.
За стеклянной дверью видна длинная одиночная палата. На высокой кровати в забытьи лежит Халипов. Глаза закрыты, бескровно-костяное лицо уже неизгладимо измучено долгими страданиями. Со всех сторон тянутся к нему шланги, трубки, на высоких штативах реторты, по которым поднимаются пузырьки. Живет не он, а эта аппаратура. Прислонясь к дверному косяку, Курчатов вглядывается сквозь стекло в умирающего, в жизнь, которая вот-вот оборвется…
«Дорогой ты мой, Игорь Васильевич… ну дай же на тебя посмотреть…»
«Наконец-то, Дмитрий Евгеньевич… как долетели?»
Невнятно-тихие голоса эти возникают в памяти Курчатова откуда-то из прошлого. Чьи-то сильные руки обнимают его сзади, он поворачивается и видит Халипова. Они в двухкомнатном номере гостиницы «Москва». Переверзев вносит чемоданчик Халипова.
— Дорогой мой… ну-ка, дай тебя обозреть! — громыхает в полный голос Халипов, могучий, костистый старик.
— Наконец-то, Дмитрий Евгеньевич… как долетели?
— Палили в нас, как положено. Да мы ведь в Ленинграде к этому привычны. Каждый божий день обстрел.
Они садятся за круглый столик, с удовольствием оглядывая друг друга.
— А твои препаратики целы. Дожидаются. Не велю трогать.
— Дмитрий Евгеньевич, хочу просить вас, — начинает Курчатов, доставая бумагу с программой исследований. — Вы, один, можете помочь нам. Взять на себя радиохимию. Вот эту программу.
Переверзев тем временем в уголке на плитке сооружает чай. Халипов, нацепив очки, внимательно читает программу. Курчатов в другой комнате подбирает еще бумаги для Халипова.
— В этом-то номере до войны, говорят, артисты останавливались. Народные! — доносится веселый голос Курчатова. — Пианино есть! — Он выходит и видит Халипова, стоящего спиной к нему. Тяжкое его молчание, опущенная голова пугают Курчатова.
— Дмитрий Евгеньевич… — робко произносит он.
Халипов вытягивает платок, шумно сморкается, утирает слезы.
— Ты уж прости, нелегко так… сразу… — сдавленным голосом, не оборачиваясь, говорит он. — Хоть стар я, а цепляюсь… Песецкий… знал его? Он от этой самой химии загнулся. Второй месяц слег и уже не встает.
Курчатов садится, смотрит себе в стакан.
— Что же, защиты нет? — спрашивает он бесчувственно-спокойным голосом.
— То-то и оно-то, что пока не получается. Не умеем. Надо нащупать, а при таких сроках, да такой объем…
— Но почему вы все на себя берете? У вас большой институт.
— А ты не понимаешь? Потому и беру, что не могу других подставлять. Да никто так, как я и мои помощники, не разбирается.
Курчатов берет программу, складывает ее.
— Тогда и говорить нечего. — И рвет бумаги.
Халипов поворачивается к нему, вытирает рукой глаза.
— Ну и дурак. Разве это решение? Кто же тебе сделает в такие сроки? Кто, если не я?.. То-то и оно…
— Давайте все же подумаем, как выбраться из этого, — выдавливает Курчатов, не поднимая головы. — Можно ли как-то обойти… Я не представлял.
— Знаю. Теперь представляешь, и что? — с каким-то ожесточением допытывается Халипов. — Что изменилось? Ничего. Тут уж мы с тобой ни при чем. Все равно надо. Схитрить тут не удастся. И не будем в жмурки играть. Не пристало нам. — Он берет обрывки программы, бережно составляет, расправляет их. — Давай лучше обговорим, сколько сырья ты даешь.
Зябко съежившись, Курчатов охватил себя руками:
— Не могу я…
Допив чай, Халипов, прищурясь, деловито водит пальцем по строчкам:
— Это не сумеем, а под это дело усиленный паек сотрудникам я выцыганю, уж тебе придется раскошелиться… — Но, не выдержав, он срывается: — Ну что ты на себя наворачиваешь?! Ты иначе не мог, и я не могу. Война же идет! Война. Конечно, от пули или там бомбы оно полегче. Знаешь: «Легкой жизни я просил у бога, легкой смерти надо бы просить». А впрочем… откажись я, так ведь еще хуже, совесть бы заела. Он снимает очки, подойдя к Курчатову, утешающе кладет руку на плечо: — Ну, брось, может, чего успеем придумать. А нет — тоже не беда. По крайней мере не зазря…
Голос его стихает, слов уже не разобрать, губы шевелятся все медленнее, застывают, сложенные в хитрую усмешку, и живое лицо его вдруг обретает черты портрета. На портрете он чуть величественнее, чуть проницательнее, чем был, появилась суровость, которой никогда не было.
Портрет этот укреплен на пирамидке могилы, заваленной цветами. Небольшое подмосковное кладбище пустынно. Курчатов один здесь. Похоже, что он остался после похорон. Стоит с непокрытой головой на осеннем ветру, снова — в который раз — допрашивая себя…
В зеленом, неверном свете луны — спальня, открытая дверь на лестницу. Курчатов лежит, не в силах заснуть, потом осторожно, чтобы не разбудить жену, встает с кровати, спускается на первый этаж. Проходит через холл в кабинет, освещенный луной из большого окна. За крестовиной переплета — сад, теплая рассветная тишь, первые нерешительные вскрики птиц.
Курчатов стоит, подняв голову. Слезы катятся по его щекам. Он отирает их рукавом пижамы, они опять набегают, ему никак не справиться с собою.
Сзади неслышно подошла Марина Дмитриевна, тронула его за плечо. С неожиданной злостью он оттолкнул ее, отошел, стиснув зубы.
Она снова подошла.
— Уйди… уйди, — бросил он.
И вдруг не выдержав, разрыдался, стыдясь себя, стискивая кулаки, уткнулся ей в плечо. Она ровно и быстро гладила его по голове.