Над горами Жигулевских Ворот ярко полыхнул молния.
Раз ярко полыхнула молния, то должен, конечно проворчать отдаленный гром.
Грома не последовало, то была глухонемая молния. Не прозвучал и гром аплодисментов: мальчишки не знали, что, съев уху, надо рукоплескать застольному оратору. Прервав неловкое молчание, решился выступить в роли оратора и я:
— Мне с Пешковым не состязаться. Буду краток. Маша очень обидела Алексея Максимовича, назвав его стариком. Я тоже сопричислен к старикам, хотя несколько моложе Пешкова. Отдаю ему пальму первенства. Провозглашаю тост за его здоровье, за здоровье старика отца, что принял так…
— Шикарно… — подсказала Маша.
— …«шикарно» и тепло принял в свои объятья блудного сына и устроил для всех нас этот грандиозный пир при свете молнии. Да здравствует Алексей Максимович!
Опять полыхнула, теперь правее, над Соколиными горами, молния, но гром опять не проворчал…
Пешков чокнулся со мной, мы выпили. Маша проворно вскочила, кинулась к чайному столу и отрезала по куску колбасы Алексею Максимовичу и мне. Бросила и коту кусочек.
Кот принялся за колбасу с ворчанием, похожим на рокот отдаленного грома.
Больше тостов не последовало. Официальная часть торжества закончилась. Ее немножко испортил сам юбиляр, хотя от него не ожидали ответного слова и Батёк не знал (да и я еще тогда не знал) юбилейных правил. Юбиляр поднял со стола свою ложку и, всхлипывая, сказал Пешкову:
— Я вам это всю жизнь не забуду… Какой!
Из глаз Батька покатились горошинами слезы, он их ловил на щеках ложкой и отправлял в рот, слизывая с ложки.
Мы все захохотали. Веселей всех Алексей Максимович. Смех может заменить громы небесные. Это был поистине гомерический смех. Так смеялись боги на Олимпе, глядя из-за облаков на забавную возню людей.
— Прошу к чайному столу, — пригласила Маша-Клоунада, — Что это вы присерьезились! Развеселитесь!
Чай с апельсином пили в сытом и грустном молчании. На банку никто не покушался. Золотая рыбка беспечно резвилась в лазурной воде. Костер уже угасал…
От стерляжьей ухи всегда, как я много раз замечал в молодости, делается грустно. Это сладкая грусть. Но Пешков и я в этот раз ухи не ели, и потому настроение, навеянное юбилеем Батька, у нас имело несколько иной характер. Я ждал, что он теперь скажет. Он хмурился, молчал.
— Ну что же, — сказал я ему, — говори, Алексей. Говори ты. Тебе лучше знать — ты министр финансов… Вроде Витте.
— Ага! Министр финансов за все отвечает… Хорошо-с!.. Я буду жесток, краток и ясен. Наше предприятие терпит крах, прежде всего крах финансовый. В кассе нашей осталась мелочь, что-то вроде рубля с копейками.
— Как же это так? — изумился Стенька с той улицы. — А так! В свое время мы представим полный отчет с оправдательными документами. Сейчас скажу брутто. За лодку Пешков уплатил Апостолу десятку.
— Дорого! — заметил Козан.
— Дорого ли, дешево ли — деньги уплачены. Я сам видел, как Пешков отдавал ему из руки в руку, да еще с таким сиянием в лице, словно наследник, и доктор ему сказал, что богатый дядя к утру умрет.
— Мое сияние имело другие корни! — возразил Пешков.
— Все равно. Мы с Васей Шихобаловым истратили у Егорова и Ленца три рубля восемьдесят три копейки.
— А вы еще пиво пили в кафедралке на общие деньги, — донес на меня Шихобалов.
— Растрата! — Алексей Максимович покачал головой.
Глава восьмая
На меня — такова судьба многих финансистов — обрушилось все: обвинения, клевета, насмешки.
— А еще говорил Алексею Максимовичу: «Отдай мне деньги, ты плохой кассир!» — напомнил Абзац эпизод минувшего дня. — Да еще пиво!
— Товарищи, «клянусь последним днем творенья» у меня в кармане был свой пятачок.
— У нас своих денег нет. Все общее, — погрозила мне пальцем Клоунада. — Мы все свои деньги вам вручили.
— А он пиво пить!
— Нехорошо, Вася. Ты попрекаешь меня кружкой пива, а сам съел с четырех тарелок горох моченый, сухари черные, круто посоленные, три мятных пряника воблы кусок…
— Воблы не было!
— Ага! А горох? Сухари ел? Пряники ел? Вася потупился.
— И вот этот человек, съевший сухари, пряники моченый горох и не съевший воблы только потому, что ее не было, — а все входило в цену пятачка, — осмеливается кидать мне в лицо тяжкое обвинение. А сам он? Не он ли виноват в том, что мы купили эту банку с золотыми рыбками? Вот оно — вещественное доказательство. Мы потерпели крах, почему же я один должен нести ответ за все ваши безумства?..
— Ты прямо Плевако, — похвалил Пешков, — тебе в адвокаты идти, а не в инженеры…
Я пропустил мимо ушей язвительное сравнение меня с знаменитым судебным оратором, московским златоустом, хотя оно мне льстило.
— Я обрушу теперь свои молнии, или, лучше сказать, перуны, на самого Пешкова. Кто, если не он, наш, так сказать, отец, устроил этот безумный пир, радуясь возвращению блудного сына, и тем самым нанес непоправимый, последний удар нашей кассовой наличности?!
Алексей Максимович тоже потупился.
— Будем откровенны. О вы, лицемеры! — гремел я. — Вы делаете вид, будто поверили, что стерлядь мы наудили. Вот вам свидетельница: Маша знает, что Пешков (мы-то с Машей возражали!) купил стерлядей у рыбаков на три рубля. Три рубля, товарищи! Вдобавок он привел с собой кота, который сейчас опять подбирается к колбасе…
— А между тем чего было проще? — продолжал я свою защитительную речь. — Стоило только дождаться вашего богатого улова — вон он висит и качается от ветра на кукане — и сварить уху из рыбы, добытой честным товарищеским трудом. Уха из ершей, по справедливому замечанию нашего юбиляра Батька, не менее вкусна, чем уха из стерлядей, сомнительно приобретенных. Ага! Я слышу, у Козана заурчало в животе — это у него заговорила совесть… Да-да! Уху вы все ели, и, стало быть, все виноваты.
— Ах! — воскликнула Маша.
Восклицание Клоунады относилось не ко мне, а к коту: он-таки подобрался к колбасе.
— Маша, смотри за котом!
— Я обещал быть кратким, жестоким, ясным и держу свое обещание. И теперь бросаю огненную стрелу в нашу Машу, явно поощряющую ворюгу-кота. Кот опоганил колбасу.
— В чем же я-то провинилась? Или уха нехороша была?