— Да, короче говоря, вор. Чем он может прельститься?
— Шляпой, плащом…
— Совершенно верно. Надо ставить вору приманку. Он схватит плащ и не догадается, что там, в глубине, таятся такие сокровища, как десяток воблы и аквариум с золотыми рыбками. Вор схватит шляпу, плащ и убежит, а у нас все остальное цело!
— Вы еще скиньте сапоги, оставьте вору, — ехидно посоветовал Абзац.
— Это уж будет чересчур, довольно с него шляпы и плаща.
Глава десятая
При подъеме без тропинки по самой большой крутизне гора всегда кажется круче, чем есть в самом деле. Хватаясь за кусты, переступая с камня на камень, скользя по сухой хвое, можно думать, что лезешь на стену, а между тем самые крутые склоны волжских гор (это ясно, когда на них смотришь в профиль) имеют уклон не больше 30–35 градусов. Подъем под таким углом — это известно из механики — требует затраты энергии и времени в шесть-восемь раз больше, чем при ходьбе по ровному месту. Нам предстоял подъем на один из самых высоких в Жигулях курганов: немного больше ста саженей над уровнем Волги (двести пятьдесят метров). Подняться на него — это все равно, что пройти версту-полторы по ровной горизонтальной дороге. Если не торопиться, это займет минут пятнадцать-двадцать. Беда в том, что наши ребята сразу начали состязаться, кто первый влезет, и принялись карабкаться вверх: где можно — бегом, а где круто — даже на четвереньках.
В таких состязаниях побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто легче и ловчее. Маша скоро всех опередила. Ее пестрое платье мелькало высоко среди редких стройных сосен. За нею Батёк, потом Вася Шихобалов; ниже упористо взбирался Козан, норовя уйти от долговязого Абзаца. Но тот не отставал.
Позади оставались Пешков, я и с нами Стенька с той улицы. Его все развлекало, и он спрашивал то Алексея Максимовича, то меня о разных вещах:
— Чей это помет?
— Лосиный, — отвечал Пешков. — Лось — зверь такой, с большими рогами.
— А сам он большой?
— Побольше коровы.
— Ой-ой! Какой большой! А эти ягоды едят?
— Да, это крушина. Есть ее можно, — ответил я.
— А это что за сережки?
— Так и называются: «сережки». Бересклет бородавчатый. Это лекарство. Есть не советую.
— А вот шиповник, я знаю, есть можно!
— Можно, только осторожно, а то чесаться будешь. А вот, смотри: под камнем гадюка лежит.
— Где?
Гадюка лежала, греясь на солнце.
— Смотри, она кусается, ядовитая.
— Да ну?
Стенька поднял палочку и потревожил гадюку концом. Гадюка несколько раз злобно клюнула палку так, что слышен был каждый клевок, а затем поспешно уползла и пропала в камнях.
— Знаешь, Стенька, тут много гадюк, смотри под ноги… Они каждый день на утренней заре ползают к Волге пить воду. Удишь рыбу: сидишь, конечно, тихо, а они десятками ползут к воде. Напьются, выкупаются и опять в гору.
— А плавать они умеют?
— Еще как! Волгу переплывают.
Стенька набрал целый букет веток с разными ягодами. Особенно в букете были красивы сережки, одно из прелестнейших произведений великого ювелира — природы: из алой чашечки висят на нитях фиолетовые лалы ягод… А цветет бересклет невзрачными, чуть приметными рыжеватыми цветочками.
— Цвет яблонь и вишневый сад в снегу цветов воспеты. Но яблоня, отягощенная плодами, и вишневый куст в ягодах неужели не прекрасны?
— Во всяком случае, они вкуснее! — ответил на мои рассуждения Пешков. — Все дело именно во вкусе. Поэты нюхают цветочки и воспевают цветущие сады весной в расчете осенью полакомиться яблочком.
В конце концов от нас отстал и Стенька с той улицы, увидев что-то любопытное в стороне. Оглянувшись на него, Алексей Максимович сказал:
— Видать, парень в первый раз попал на волю и — страшно подумать! — может быть, в последний! А то и знал бы природу лишь по Струковскому саду. А на той улице каких гадостей он не наглядится! Отдадут его потом в люди, например мальчиком на крупчатую мельницу — сита протирать или в обойку — гвозди собирать с магнита. К двадцати годам приобретет чахотку. Покашляет годик-другой кровью и помрет. Вот они — цветочки и ягодки нашего строя…
— А мы, Алексей, кажется, с тобой условились на воле политики не трогать?
— Политика — она как муха: выгонишь в дверь — влетит в окно. Села на щеку — отмахнулся, а она тебе в ноздрю. Апчхи!
— Будь здоров!
— Ты думаешь, я нарочно? В самом деле какая-то козявка в ноздрю влетела.
Маша прыгала и танцевала, раскрылив руки, на вершине кургана, напевая:
— А я первая! Первая я!
Алексей Максимович и я за ним сильно отстали, и не потому, чтобы мы были слабее (хотя он все чаще покашливал, а я тяжело дышал), и даже не оттого, что мы всех тяжелее. Дело объяснялось просто: все наши ребята были босы, а мы обуты — он в сапогах, а я в ботинках. Еще в полугоре у нас обоих о хвою и сухую траву так отполировались подошвы, что мы скользили на скате, словно взбирались на ледяную гору. Приходилось выбирать, где ступить, искать голого места или камня, хвататься за кусты, обнимать сосны, чтобы не упасть.
— Жалко, что я не послушал Абзаца, не оставил юру и сапоги, — ворчал Алексей Максимович. — Шельмец давал хороший совет — разуться.
— Зато ребята, чай, ноги разбили, искололи.
— Скорее, что ли, идите! — кричали нам сверху, с голой макушки кургана.
Наконец и мы достигли вершины. Было чем полюбоваться отсюда! Курган — выше всех своих соседей. К югу, как и к реке, он сбегал довольно круто к Бахиловскому Буераку — глубокой сухой долине, стоку вешних вод плоскогорья Самарской Луки. Сосны не закрывали нам дали. Она была ясна августовской прозрачной чистотой. Только к западу плоский круг горизонта прерывал холмы. Видна Усольская светелка на вершине горы. На юг, за голыми увалами плоскогорья Самарской Луки, стелется пестрая, заплатанная Новоузенская степь — рыжие пашни, черные пары и бледно-зеленые клинья озимых. К западу, за Куньей воложкой, — приземистый Ставрополь. К северу от нас — в синих разводах по желтому полю пашен — Башкирская степь. На восток, под синими Соколиными горами, должна быть Самара — ее не видать.
Всюду по краям земли видны белыми крапинками церкви.
— Хорошо дышится! — легко покашливая, говорил Алексей Максимович. — Приятен горный воздух.