«Ты немногим задайся, братец, и лучше немного, да хорошо сделай», — продолжает свои наброски Достоевский. — «Нельзя русскому человеку задаваться немногим. Это немецкая работа...»
Краевский отказал Достоевскому выплатить деньги под его будущий роман, сославшись, что и без него в «Отечественных записках» беллетристики вполне достаточно...
А деньги нужны были немедленно: он уже получил разрешение на поездку в Европу, где ожидало его, дразня миллионом, — только рискни, и все само собой устроится! — искушающее колесо. Миллионщиком он не станет, ему и сейчас ненавистен этот призрачный миллион. Не в миллионе главное-то: главное — ему нужна победа над словно подстрекающим его на поединок с собой проклятым ухмыляющимся пауком. Хотя, конечно, и крупный выигрыш ох как бы не помешал сейчас...
Кто предложил связаться с известным жуликом — издателем Стелловским? Но иного выхода не было, и сделка совершилась. Достоевский продал за 3000 рублей — невероятно ничтожную сумму — не только право на издание своего Собрания сочинений в трех томах, но еще и обязался написать для него в счет тех же трех тысяч и новый роман к 1 декабря следующего, 66-го года. Это был поступок, на который мог решиться лишь совершенно отчаявшийся человек. Если б он сам не понимал, на что он пошел, но он понимал, и это было хуже всего...
В конце июля он был уже в Висбадене. А уже в первых числах августа писал настолько отчаянные письма, что даже Тургенев на просьбу прислать 100 талеров, так как он сидит без копейки, прислал 50.
Проклятый паук насмеялся над ним и в этот раз.
Неожиданно приехала к нему в Висбаден Полина. Обрадовался ей несказанно; давно понял: Анна Васильевна, Анюта — чудо, конечно, но любовь к ней только плод его воспаленного воображения, а Полину он все еще любил. О многом наговорились. Сальвадор, конечно, давно забыт, и больно вспоминать, как нелепо ломаются судьбы.
Достоевский предложил ей выйти за него замуж, и дело с концом; она только грустно покачала головой — прошлого не вернешь, а начинать все заново?.. Да и он не верит — она же видит, — что можно еще все вернуть. Нет уж, лучше остаться друзьями.
Рассказывала о новых своих знакомствах среди парижских эмигрантов или почти постоянно проживающих здесь русских. Особенно сблизилась с графиней Салиас, известной, но уже потерявшей былую популярность, писательницей — Евгенией Тур и ее кругом молодых, прогрессивно настроенных людей, среди которых и сын ее Вадим и друзья — Утин, Лугин, Николадзе. Интересные люди, со всеми Полина в дружбе, ну и, конечно же, все наперебой ухаживают за ней, рассчитывая на взаимность, все преданы идее прогресса, все бойцы и идеологи, но...
Лугин, например, преклоняется перед Европой и всем французским настолько, что жалеет, что он русский, потому что — не раз говорил ей — с русскими ничего общего не имеет: ни с мужиком, ни с купцом — не верит их верованиям, не уважает их принципов.
В салоне Салиас, как, впрочем, и в других русских салонах Парижа, вообще дурно отзываются о России и всем русском.
Вот, Федор Михайлович, это будто для вас, будто графиня знала, что покажу вам ее письмо, полюбуйтесь, что пишет мне:
«...А они там романы пишут (вот это-то и о вас, непременно и о вас, Федор Михайлович, читайте, читайте...), романы пишут: в своем краю. В своей Татарии! Только расстрелянная, угнетенная молодежь гибнет. В земле, где совершаются такие беззакония, все проклято. Пути не будет. Разве через 200 лет, когда России, этой громадной, глупой, жестокой и невежественной Федоры, уже не будет, может, тогда будет жить возможно. Теперь в этой Татарии одно божие проклятие...»
— И ты, Полина, ты, скажи, разделяешь эти взгляды?
— Нет. Я, правда, дружна с ними, но мы и много спорим. Нет, я не пойду с этими людьми, я родилась в крестьянской семье, воспитывалась между народом до пятнадцати лет и буду жить с мужиками. Мне нет места в цивилизованном обществе. Я поеду к мужикам и буду знать — они меня ничем не оскорбят...
А ведь наши, парижские, и вас, Федор Михайлович, чуть не за первого реакционера почитают. Да, да, не удивляйтесь, Утин, например, ухаживал, добивался меня, а вместе с тем настойчиво уговаривал выйти замуж... Знаете, за кого? Да за вас же, Федор Михайлович, — чтоб и вас и вашу «Эпоху» к рукам прибрать. Вот так-то...
Через несколько дней она уехала. Не к мужикам. В Париж.
Достоевский размышлял, зачем бы, кажется, хотя бы и тем же Утиным в прогрессисты да в нигилисты идти? Чернышевский, Добролюбов — там дело понятное, там идея мужицкая, демократическая; у Писарева — демократизм умственного пролетария, а у братьев Утиных какой демократизм и что за революционность? У сыновей-то известнейшего в Петербурге буржуа, откупщика-миллионщика Исаака Осиповича Утина, которого иначе как Ицкой-Крезом и не кличут? Это его помянул в своей эпиграмме на Краевского Салтыков-Щедрин:
Подобные буржуа-«революционеры», пожалуй что, и устроят такую революцию, такой наведут порядок, чтоб уж вся Россия стала для них одним большим откупом... Да, вот уж кого ненавидел он всем нутром своим и кого считал главным врагом России, да и всего мира, — так это буржуа, во всех его разновидностях, от миллионеров, наживающих свои миллионы потом, кровью, развратом, невежеством, голодом целых народов, и до мелких владельцев даже и захудалых гостиниц. Тем более в эти дни, когда он, подчинившись призыву внутреннего голоса, рискнул и поставил все-таки талеры, присланные Тургеневым, и снова остался без копейки, а в отеле, где он остановился, наглый официант с глумливой улыбкой объявил ему, что господину Достоевскому ни обеда, ни чаю, ни кофею давать не приказано, так как не заслужил, потому что нет у буржуа большего преступления, чем быть без денег и в срок не заплатить. И уехать-то никак невозможно, поскольку денег нет не то что на дорогу, но и расплатиться за постой.
И снова летят письма с мольбами — Герцену, Врангелю. Александр Егорович выручил, да еще и к себе в Копенгаген пригласил. Однако же нужно когда-то и расплачиваться. Значит, необходимо впрягаться в работу, а чтобы работать, опять-таки нужны деньги, поскольку без чая и папирос хотя бы долго не наработаешь. Главное, найти бы кого, кому запродать очередной замысел неначатого романа или повести, на худой конец, уж что примут...
И опять письма штурмуют журналы и друзей. Милюков обходит с предложением Достоевского «Современник», «Отечественные записки», «Библиотеку для чтения»... В Достоевском нигде не нуждаются. Откликнулся один только Катков, как будто и не вел с ним Достоевский несколько лет, без передышки, упорную войну. Ну что ж, идти больше было некуда. И он пошел к Михаилу Никифоровичу. «...Это психологический отчет одного преступления, — пишет ему Достоевский, коротко раскрывая суть нового замысла. — Молодой человек, исключенный из студентов, живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шаткости в понятиях, поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился убить одну старуху... Старуха глупа, глуха, зла, больна, жадна, берет жидовские проценты и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. «Полезна ли она кому-нибудь?» — эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать с тем, чтобы сделать счастливою свою мать, избавить сестру от сластолюбивых притязаний и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении «гуманного долга к человечеству», чем уж, конечно, «загладится преступление», если только можно назвать преступлением этот поступок над старухой, которая сама не знает, для чего живет, и которая через месяц, может быть, сама собой померла бы.
Никаких подозрений нет и не может быть. Тут-то и развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы встают перед убийцей, неподозреваемые и неожиданные чувства