— Поразительно.
— Говорят, что русские тем не менее предпочитают водку.
— Верно. Но основа-то одна: хлеб. У вас ячмень, у русских — пшеница...
— Я ждал, что вы скажете «у нас», а вы сказали — «у русских»...
— Я неотмываемо русский, сэр Мозес, чем высоко горд... Вот только виски предпочитаю водке. Люблю французские костюмы. На «ладе» не езжу, только на «мерседесе». Щи не люблю, это самый расхожий суп у русских, предпочитаю луковый. Но разве это является определяющим национальную принадлежность?
— А что же?
— Язык и зрение.
Сэр Мозес удивился:
— Странное сочетание. Отчего именно язык и зрение? А сердце? Кровь? Норов?
— Сердце — кусок мяса, хорошо тренированная мышца, оно у всех одинаково. Как и кровь. Нрав меняется — после безоговорочной капитуляции немцы стали иными, что бы ни говорили. А вот зрение... У нас, у русских, его определяют как п о н и м а н и е, п о с т и ж е н и е...
— Какая-то феерия символов, — заметил сэр Мозес, доливая виски; пилось хорошо; Ростопчин кожей ощущал удачу; заставлял себя ждать; намеренно не задавал вопроса о том, с кем бился узкоспинный брокер Мозеса; пусть скажет сам.
— Тайна национального зрения, — продолжат Ростопчин, — непонятна мне, но в том, что она существует, я не сомневаюсь. Причем, бывает, национальное привнесено в эту тайну извне: иначе беглый афинянин не стал бы великим испанским художником Эль Грско, а еврей из черты оседлости не сделался бы певцом русской природы Левитаном.
— Мы — исключение, — заметил сэр Мозес Гринборо. — Англию прославили англичане.
— Не скажите. Просто болгарин или японец не знают о сложностях англо-шотландских отношений. Они убеждены в том, что Роберт Берне и Вальтер Скотт — англичане. — Ростопчин улыбнулся. — Что же касается вашей живописи, то она родилась из эксперимента фламандцев и испанцев; влияние очевидно, спорить с этим бессмысленно.
Но если мы вернемся к языку, то есть к проблеме Бернса и Скотта в английской литературе, то я снова обязан прибегнуть к исследованию этого предмета, обратившись к словарю, который определяет язык как мясистый снаряд во рту, служащий для подкладки зубам пищи, для распознания ее вкуса, а также для словесной речи. Но при этом существует и второе толкование; совокупность всех слов народа и верное их сочетание для передачи своих мыслей. Есть и третье: язык есть народ, земля с одноплеменным населением и одинаковой речью. И наконец, четвертое, это, правда, трактовка русской православной церкви: язык — эти иноверцы, иноплеменники. Но как же тогда объяснить феномен немца фон Визена, ставшего великим русским драматургом Фонвизиным? Или Пушкин, потомок эфиопа, создатель русского литературного языка? Или шотландец — по отцу — Лер Монт, известный миру как Лермонтов? Или Пастернак? Вот отчего я выделяю субстанции языка и зрения как основополагающие национальной принадлежности человека.
— Вас постоянно тянет в Россию? — спросил сэр Мозес.
Ростопчин задумался; вопрос был интересен, он сам никогда не задавал его себе, и не потому, что боялся ответа, а из-за того ритма жизни, в котором жил; именно этот испепеляющий, стремительный ритм и позволял ему делать для России то, что он старался делать; какой прок от беспомощного, слабого, страдающего плакальщика? Родине помогают сильные.
— И да, и нет, — ответил Ростопчин раздумчиво. — А вообще-то довольно сложно быть однозначным. Вы меня озадачили, загнали в тупик своим вопросом. Я — в деле, которое вертит мною... Не я — им... Но я вырос под балдахином русского искусства... Мама воспитала меня русским... Я могу заплакать, когда читаю Пушкина... Но я уже не могу отрешиться от того ритма, в котором живу шестьдесят лет... В этом смысле я — европеец, каждодневная гонка за самим собою...
— Вы во всем согласны с Кремлем?
— Отнюдь.
— А в чем согласны?
— В том, что русские не хотят драки.
— А кто ее хочет? По-моему, никто, Какая-то фатальная обрушиваемость в катастрофу. Всемирный амок... Так вы не знаете, с кем я бился за Врубеля?
— Нет,
— С американцем. Он не столько коллекционер, сколько... Словом, он скупает картины, как акции. У него, видимо, плохие советчики, совершенно не думают о престиже клиента. Не ударь я вас своей ценой, картину бы забрали в Штаты.
— Какая разница? Россия тоже не Англия...
— Шотландия, — мягко поправил сэр Мозес, — Картину доставили сюда, в Шотландию, тем рейсом, который вылетел в Эдинборо (он произнес название Эдинбурга подчеркнуто по-шотландски) за полчаса перед вами... Видимо, вы хотите просить уступить ее вам?
— Не мне. Мистеру Степанову.
— Кто это?
— Мой друг из Москвы.
— Не хотите поинтересоваться, отчего я бился с тем американцем?
— Хочу.
— Что же не спрашиваете?
— Жду, пока расскажете сами.
— Еще виски?
— С удовольствием.
— Сердце отпустило?
— Совершенно.
— Я кое-что слышал о вашей активности, князь... Она представляется мне вполне оправданной. Но не считайте, что ваша деятельность не окружена сонмом легенд, совершенно противоречивых... Мне это напоминает операцию, придуманную адмиралом Канарисом, — он был блистательный выдумщик, и когда его называют нашим агентом, я не устаю поражаться наивности этой точки зрения... Что-то в тридцать восьмом году, еще до того, как пришел сэр Уинстон, нашему посланнику в Берлине тонко и просчитанно передали «самую компетентную и доверенную информацию» о том, что в ближайшее время возможен удар немецкой авиации по флоту метрополии, который окажется сигналом к началу войны. Ни ультиматума, ни джентльменского объявления о начале битвы от Гитлера ждать не приходилось: коварный удар действительно был возможен каждую минуту... Приняли решение привести в боевую готовность зенитную артиллерию на кораблях... Первый лорд адмиралтейства Стэнхоуп отправился на авианосец «Арк Роял» и там — при журналистах — сказал, что артиллерия империи приведена в боевую готовность, чтобы дать «отпор любому, кто попытается внезапно на нас напасть». Таким образом мы продемонстрировали свою паническую боязнь Гитлера; попытка Чемберлена помешать публикации пассажа первого лорда в прессе оказалась малорезультативной: если «Таймс» и «Дейли телеграф» вняли просьбе правительства и умолчали о факте речи лорда Стэнхоупа, то «Дейли скетч», — с тиражом плохо, нужна сенсация, — поместила текст полностью, сославшись на то, что все это уже прошло по Би-би-си... Вся пропагандистская машина Гитлера завопила о «войне нервов», которую постоянно ведет «английский империализм». Мы попались в ловушку, как пугливые дети... Канариса нет, но кто-то очень ловко пугает вами американцев... А я не из пугливых... Я сторонник европейской концепции, князь, мы живем в трех часах лета друг от друга, нам необходимо наводить мосты дружества, время кидать камни минуло, вместо камней будут кидать баллистические ракеты... Поэтому я готов обсудить вопрос о судьбе Врубеля... Я не могу уступить его по вашей цене, но отдам, если вы уплатите мне мои двадцать тысяч.
Ростопчин достал чековую книжку, молча вывел сумму, протянул сэру Мозесу, тот поднялся, положил чек на письменный стол, взял тонкую папку, вернулся, напил еще виски и сказал:
— К сожалению, я лишен возможности сделать подарок русским, это могут неверно истолковать в Лондоне, но вам, князь, я хочу передать письма, связанные с судьбою военного художника Верещагина, — и он протянул Ростопчину папку.
Ростопчин открыл ее, сразу же вспомнил мамочку, потому что письма были с «ятями», на толстой