потребуется помощь, — вот моя карточка, я к вашим услугам. Но лишь с одним условием: мое имя не должно стать достоянием прессы.
5
Лысым, что окликнул Степанова в холле «Савоя», оказался Валера Распопов с иранского отделения, учился на курс старше; «а я — Игорь Савватеев с арабского, помнишь?» — «Нет, прости»; с Витькой, Суриком Широяном и Зиёй Буниятовым выступали в одной концертной бригаде, ездили с шефскими концертами по колхозам Подмосковья; самым популярным был их номер, когда они пели — на мелодию известной в те годы песни — свою, студенческую: «Шагай вперед, наш караван, Степанов, я и Широян».
Оба теперь работали в Лондоне: один в морском представительстве, другой в банке; Институт востоковедения давал прекрасную филологическую подготовку; английский и французский шли на равных, вместе с основным языком; впрочем, Генриетта Миновна, преподаватель английского в степановской группе, травила его за «варварское американизированное» произношение: «Вас не поймут в Лондоне»; ничего, понимают.
— Едем ужинать, — сказал Валера, — там и Лена будет, помнишь, с китайского, и Олег...
Степанов еле стоял на ногах, но отказаться было бы равносильно предательству самого себя, своей молодости, когда студенческие балы были разрешены до трех ночи, а потом еще г у д е л и до пяти, а в восемь возвращались на Ростокинский, в здание бывшего ИФЛИ, расходились по маленьким комнаткам, пять столов, от силы семь, и занимались до пяти, и никто не знал, что такое усталость, кто ж про нее знает в двадцать лет, никто, конечно.
...В доме собралось много народа; потребовали, чтобы сначала Степанов рассказал про московские новости в литературе, кино, живописи и театре. Раньше, до того как ему пришлось подолгу жить за границей, он не очень-то понимал такой интерес, в чем-то даже ажиотажный, экзальтированный, что ли. Лишь по прошествии лет, когда он возвращался в Москву даже из краткосрочных командировок, ему стало по-настоящему понятно это горестное ощущение о т о р в а н н о с т и от своего; немедленная потеря пульса жизни дома; выпадение из сложного ритма; он просиживал у телефона часами: «А как съемки у Ароновича? Что с выставкой молодых художников? Закончил ли съемки Рязанов? А где Волчек? Отчего не пригласили на главную роль Гафта? Переводят ли новую вещь Думбадзе? Опубликован ли Аннинский? Утвержден ли план издательства? Когда заседание редколлегии?» А ведь каждый вопрос, помимо ответа, рождает в свою очередь множество новых вопросов. Порою Степанова не оставляло ощущение, что он вернулся в столицу из провинции, хотя жил в европейских столицах; казалось бы, культурная жизнь бьет ключом, масса интересного, ан нет, лишь дым отечества нам сладок и приятен, точнее не скажешь.
Спрашивали про тиражи, отчего малы; Степанов пробовал отшутиться: здесь, мол, и того меньше, потом посоветовал обратиться за такой справкой в Госкомиздат, там решают, им и карты в руки; ответ никого не устроил, даже, ему показалось, обидел собравшихся, пришлось говорить о больном; да, волевое планирование, да, совершенно не учитывают реальный читательский интерес, игнорируют все библиотеки и книжные магазины (простор для социологического анализа); да, хотим быть добренькими, одиннадцать тысяч членов Союза писателей, каждый имеет право — самим фактом своего членства в организации — на книгу; демократия, как же иначе?! Вы говорите, того не читают, этого не покупают! Увы, неверно! Живет такой писатель в маленьком областном городе, и его хотят читать с в о и, поди откажи, нечестно! Вот и приходится издавать. Здесь, на Западе, первый тираж три тысячи, у нас — тридцать; надо ломать структуру, а это весьма трудно, процесс болезненный, требуется оперативность, точное понимание р ы н к а, а он особый, идеологический; поэтому, конечно, значительно легче раздать всем сестрам по серьгам, — и овцы целы, и волки сыты... Коррупция игнорирует читателя, увы, правда...
Он рассказал о том эксперименте, который поставил покойный академик из Западной Германии доктор Клаус Менарт; приехал в Москву писать книгу о том, что читают русские; родился-то в Замоскворечье, дедушка был хозяином той шоколадной фабрики, которая потом стала «Красным Октябрем», обертку «Золотого ярлыка» рисовал его отец; до семи лет, пока не началась империалистическая война, говорил только по-русски, играл с нашими мальчишками и девчонками, слушан церковные песнопения во время православной пасхи; на масленую в доме давали блины; отцовские друзья — сибирские заводчики с татарской кровью — выучили маменьку лепить пельмени; часто посещал Третьяковскую галерею (отец запретил мальчику говорить «Третьяковка», учил, что этот великий музей следует называть полным титулом, как он того заслуживает); «Синюю птицу» смотрел три раза, плакал от ужаса и счастья, с тех пор стал постоянным поклонником МХАТа; когда в середине двадцатых годов вернулся в Союз журналистом, придерживался антисоветских взглядов; вторую мировую войну встретил в Китае, был интернирован, вернулся в Германию после капитуляции, создал институт советологии — практически первый в мире, был главным редактором журнала «Остойропа»; центр антисоветской пропаганды; состоял советником канцлера Аденауэра по русскому вопросу, занимал крайнюю позицию.
В Советский Союз его пустили с неохотой, ждали очередного тенденциозного труда, их было у Менарта немало. Он начал свою работу в Москве с того, что составил предварительный список двадцати четырех самых читаемых в стране писателей, потом отправился в городские библиотеки, полетел в Братск и Волгоград, сидел в маленьком читальном зале в деревне под Калинином, подолгу беседовал со своими ф а в о р и т а м и, которые действительно оказались самыми читаемыми в стране, и опубликовал в Соединенных Штатах и ФРГ книгу «О России сегодня. Что читают русские, каковы они есть». Она произвела эффект разорвавшейся бомбы; одни злобно улюлюкали, другие замалчивали, оттого что выводы, к которым пришел Менарт, никак не укладывались в те рамки, которых он сам придерживался раньше. Он утверждал, что русские действительно не хотят войны, что их в первую очередь занимают проблемы, которые стоят перед ними, и они пишут о них открыто; цензура, видимо, никак не ограничивает право на критику, если она носит «позитивный характер», то есть не призывает к оголтелому ниспровергательству (сие в России невозможно, многие пытались, да что-то никак не смогли ниспровергнуть), а исследует возможные пути преодоления всего того, что мешает обществу в его поступательном движении к прогрессу.
— Так вот он, Менарт, — заметил Степанов, — проделал ту работу, которой следовало бы заниматься нашим социологам вкупе с издателями, — опрашивал в десятках библиотек читателей: какую книгу они бы хотели получить? Какая не интересует их? Чьи имена наиболее любимы? Кто оставляет читателя равнодушным? Почему?
— Так почему бы нам этим не заняться серьезно? Коллективу? А не одному человеку? — спросил Игорь Савватеев. — Тем более иностранцу?
Степанов улыбнулся:
— Потому что у нас появилась новая литература, так называемая «секретарская», то бишь неприкасаемая. Увы. Но самое досадное заключается в том, что молодых писателей у нас очень мало, т р е в о ж н о мало... Средний возраст членов Союза приближается к шестидесяти семи годам, многовато...
— Почему? — несколько раздраженно, не глядя на Степанова, спросил Игорь Савватеев.
— Однозначно не ответишь. Мы, старшее поколение, виноваты. Мало ищем. Излишне опекаем. Не очень-то готовы к той проблематике, с которой идут в жизнь молодые. Но и молодежь виновата, оттого что сторонится острых тем, выплескивает на бумагу самих себя, сплошные исповеди. Фадеев был партизаном, поэтому в двадцать семь лет написал «Разгром», Федин после армии жил в коммуне «Серапионовых братьев», их Горький пестовал, Бабель комиссарил в Конармии. А Паустовский? Леонов? Симонов был опален Халхин-Голом и Сталинградом, Бондарев знал о последних залпах войны не понаслышке, Василь Быков прошел фронт, и Нагибин; Юрий Казаков ворвался в литературу из мира музыки; Шукшин учительствовал; Георгий Семенов лепил потолки; за каждым — биография. А молодые поступают в Литературный институт, их у ч а т писать, вот в чем вся штука... А можно ли научить?
— Тогда зачем институт кинематографии? — спросил Распопов. — Разве можно научить снимать фильмы? Феллини этому не учили, как и Эйзенштейна с братьями Васильевыми.
— Тут несколько другое, — возразил Степанов. — Научить мальчика делать сценарий или режиссировать фильм невозможно, спору нет, если д о т о г о он не имел биографии. А вот актера надо учить ремеслу с детства. Вся история лицедейства говорит за это; преемственность театральных фамилии, взять, к примеру, тех же Садовских, Ливановых, Абдуловых. Но и в актерском деле мы портачим; непоправимо портачим. Французские продюсеры знают, что картину с Бельмондо будут смотреть все, вот