всячески. За обедом мать норовит дать Гальке кусок получше, послаще. В праздник выряжает она свою дочку в красный кумачный сарафан и роговым гребнем старательно, легонько расчесывает ее шелковистые волосоньки, и гладит она эту маленькую, миленькую головку, и ласкает, и целует ее. Михайло в досужие минуты садит Гальку себе на колени, играет с ней и качает ее на ноге. А Настя той порой сидит за прялкой или бойко управляется с иглой. Михайло, мужик степенный, серьезный, даже почасту хмурый, в эти минуты начинает смотреть весело, и под его густыми, нависшими усами играет блаженная улыбка. Своею грубой, мозолистой рукой он обнимает Галю, слегка щекочет ее; темной, загорелой щекой он прижимается к нежной пухлой щечке ее и вдруг начинает запевать какую-нибудь песенку вроде того, что «вырастешь большая — будешь в золоте ходить, чисто серебро носить…» Михайло желает для своей дочки такой участи, хотя и не надеется на нее. Где же у них, в мужицкой хате, злата-серебра достанешь? Благо, хоть бы в рогоже[5] не ходила… То примется он сказки рассказывать про скрипучую «липовую ногу» да про Ивана-царевича. Галька, широко раскрыв свои темные глазки и припав к отцу на грудь, внимательно слушает, не шелохнется. Так, бывало, и заснет на руках у отца. Но редко выпадали такие минуты.
Колобяк не сидел без дела дома: летом он — в поле, в степи; зимой — в лесу, а иногда перед Рождеством уходил в Москву с обозом, отвозя туда на продажу купеческую, то есть свиную щетину и сало. Из Москвы он всегда привозил жене в подарок или ситца французского на сарафан, или бусы, или ленту алую: Гальке дарил сладких пряников, а однажды привез белую куколку, такую крепкую, что ее нельзя было и раздавить… Привольно, хорошо жилось Гальке под крылышком матери, на отцовских ласках, да вдруг беда большая стряслась над Михайловой семьей.
Настя с чего-то захворала, заболела и скорехонько померла. Михайло очнуться не успел, как вдруг очутился вдовцом.
Галине тогда уже минуло восемь лет. Горько плакала она, смотря на мать, когда та в своем венчальном сарафане лежала в простом деревянном гробу, сложив на груди свои работящие руки. Эти бледные руки уже не поглядят ее по голове, эти холодные губы не поцелуют ее, эти большие добрые глаза, теперь закрытые, уже не подарят ее взглядом ласковым.
Долго Галина не брала игрушек в руки — все тосковала по своей родной. Но понемногу горе стало забываться, и Галя стала привыкать к своему сиротству-одиночеству. Начала она приглядывать за хаткой; бывало, пол выметет и печь кое-как затопит, с грехом пополам. А в досужее время, без отца, присядет к окошечку и, вооружившись мотком ниток и большой иглой, примется чинить свою или отцовскую одежду. Нельзя, конечно, сказать, чтобы маленькие стежки клала она на заплаты, чтобы аккуратно и прочно было ее шитье. Но что ж делать! Чем богаты, тем и рады.
Мирно и тихо, с маленькими радостями и без большого горя, пошла жизнь в Михайловой хате. По вечерам, при лучине, Галька сидела с отцом вдвоем и слушала иногда его сказочки и бывальщины.
И вдруг опять на них напасть обрушилась. Уж подлинно — одна беда не ходит, за собой другую водит. Так, по крайней мере, вышло на этот раз.
Неподалеку от Михайловой избы — через огород — стояла одна понурая избушка. И зачем только она стояла тут? Много горя натерпелась, много слез пролила Галька оттого, что эта кривая избушка стояла так близко от их хаты. В той избушке жила Авдотья, вдова, по прозвищу Сорочиха, баба упрямая, хитрая и порой даже злая. Задумала эта Сорочиха недоброе дело.
— Дай, соседушка, починю я сарафан-то твоей доченьке, да и тебе кстати, заодно, рубахи вымою! — сказала однажды Сорочиха, будто жалеючи Михайла. — Ведь ваше дело одинокое, сиротское. Никто, вишь, за вами не присмотрит…
И пошла, и пошла тянуть песенку на один и тот же лад. Лукавая баба… В другой раз увела она к себе Гальку, накормила ее пышками и целый передник насыпала ей подсолнечных семечек. Галька, как девочка добрая, ласковая, Сорочихе за все, конечно, говорила «спасибо»; но не нравились ей Сорочихины серые глазки, маленькие, вострые, поминутно бегающие из стороны в сторону, словно запуганные мыши… Раз даже Сорочиха, когда Михаилы не случилось дома, забралась к нему в хатку и, подтыкав себе подол, принялась преусердно скрести лавки и мыть стены и пол.
— Дай ей Бог здоровья! Добрая душа, право! — сказал по возвращении Михайло, узнав о подвиге Сорочихи.
Таким манером Сорочиха поминутно, при каждом удобном случае, лезла Михайле в глаза, как осенняя муха. И Михайле стало казаться, что хорошо было бы, если бы он женился на своей соседке. «И для меня-то сподручно, и для Гальки ладно! Худо девке расти без матери…» — так уже много раз мыслил про себя Михайло. Не то чтобы он не любил свою красавицу-Настю или забыл бы ее — нет! Он не полюбит так Сорочиху и никогда не забыть ему первой жены. Ему просто нужна была в доме работница, помощница, которая за всем присмотрела бы, накормила бы и обшила их с Галькой. Нанимать казачиху, значит — кормить-поить ее надо, надо жалованье платить, а у Михайлы Колобяка лишних денег еще отроду не водилось. (Да я и не знаю, у кого из дедюхинцев, кроме старшины, водились они.) В крестьянской жизни часто случается, что жену берут в дом только как работницу. Призадумался Колобяк не на шутку…
Однажды вечерком сидел он на завалинке у Сорочихиной хаты и покуривал трубку. За последнее время он частенько сиживал тут. Галина той порой с ребятишками бегала по улице, не чуя, что решалась ее участь. Осенний вечерок выпал ведряный, красный. Задумчиво смотрел Колобяк на заходившее солнце…
— Знаешь что? — вдруг заговорил он, обращаясь к Сорочихе. — Ты — без мужа, я — без жены. Отдавай свою хатку в наем, а сама перебирайся ко мне в хозяйки! Будем вместе век вековать.
Сорочиха будто бы растерялась от неожиданности и рот разинула, а на самом-то деле просто обрадовалась.
— А соседи-то, Михайло, что скажут? Вот скажут… — затянула Сорочиха.
— Что такое скажут? А ну их! — успокаивал ее Колобяк.
— Сам, поди, знаешь: как дети-то с мачехой обращаются… — с горьким вздохом промолвила Сорочиха. — Про мачеху и в старых песнях-то все неладно поется.
А Михайло стал пуще уговаривать ее.
Наконец Сорочиха расплакалась и ушла к себе в хату. На другой день они ударили по рукам, а через месяц и свадебку сыграли.
— Галя! Вот тебе мамка! — весело сказал дочери Михайло, возвратившись от венчанья.
— Нет, тятя! — тихим, грустным, нерешительным тоном промолвила девочка. — Нет у меня мамы! Маму землей засыпали и красный крест ей на могилке поставили… А это не мамка, это — Сорочиха.
— Глупа еще! — как бы извиняясь за дочь, пробормотал с недовольством Михайло и нахмурился.
Не вспомнилась ли ему его первая свадьба, его покойная жена? Он еще пуще нахмурился бы, если б кто-нибудь шепнул ему, что худо быть Гальке сиротой, но жить с недоброй мачехой — того хуже…
Впрочем, первые три-четыре месяца дело еще шло ни шатко ни валко. А затем Сорочиха понемногу стала показывать себя и отцу и дочери в настоящем свете. У добрых людей, глядишь, уже и печь истоплена, бабы делом занимаются, а наша Сорочиха еще спит, а если не спит, то лежит да потягивается. Встанет, наконец, поднимется, с охами да вздохами затопит кое-как печку, а сама уйдет на улицу и по целым часам с кумушками стрекочет — «тары-бары да красные товары…» Оттого-то щи у нее вечно уплывают, хлеб сгорает в уголь, все-то у нее недосол или пересол. А ей и горюшка мало. Ей только бы из избы увернуться, — гуляет себе да песенки распевает. В избе до самого вечера ничего не прибрано, а вечером уже не для чего убирать. Заворчит, бывало, Колобяк на жену, а та ему сто слов в ответ.
— Не разорваться мне на вас — на двоих! Сидите и так! — крикнет, бывало, Сорочиха, так, что оконница задребезжит.
Так и пошло Михайлово хозяйство через пень, через колоду, ни складу ни ладу. Тут оказалось, что Колобяк жестоко ошибся, понадеявшись на свою тороватую[6] соседку. Он хотел ее сделать работницей, помощницей своей, а она в то же время рассчитывала закабалить его себе в батраки; вдовья жизнь ей пришлась не по сердцу. Михайло, как человек уступчивый, с характером слабым и мягким, что твой воск, — лепи из него что хочешь, — с Сорочихой сладить не мог. То была женщина упрямая, с железным характером и поставила на своем. Свое дело она справляла кое-как, спустя рукава, а его заставляла работать на себя чуть не через силу. Муж, бывало, скажет: «Стрижено», жена ему в ответ: «Нет, брито!» Муж скажет: «Не трясись», жена же кричит: «А вот потрясусь!» Такова была Сорочиха…