Удивительное дело! Возвращаясь назад, я испытывал уже совершенно иные ощущения, чем в то время, когда Чахра-барин показывал мне «свое королевство». Чахра-барин был художник. Он не только сам жил образами и представлениями, разрисованными собственной фантазией, но умел заставить жить этими образами и других… Увы — странная девушка двумя словами разрушила иллюзию… Я видел, что королевство действительно было разоренным гнездом: все было дряхло, старо, без порядка. Очевидно, твердые хозяйственные руки отсутствовали и надо всем царила непроходимая и тяжкая нужда.
На небо набежали облака. Быстро, как гонимый ветром дым, неслись они с севера. Солнце, которое одно только и скрашивает унылость осеннего дня, несколько раз мигнуло среди разорванной гряды облаков и скрылось наконец совсем. Ветер тряхнул пожелтевшую вершину вяза, расправившую свои широкие ветви над крышей двора, и бурые листья закружились в воздухе. Я взглянул в глубину навеса — там был мрак. Пересекавшиеся золотые лучи исчезли, прихотливой и фантастической игры света и теней не было следа. Печально глядела ободранным скелетом крыша, в широкие пазы стен засвистел ветер. Корова жалобно замычала, и заблеяли тоскливо больные овцы.
Ничто так не разрушает иллюзий и фикций, как осень. Умирающий страстный, фантастический идеализм весны сменяется холодным и бесстрастным реализмом. В моих ушах как будто все еще звучали холодные и жалобные, как этот осенний ветер, слова девушки. А выражение лица — это злобное уныние — так шло к осени.
— Вот как, дружок, Чахра-барин поживает! — вдруг прервал мои тоскливые размышления дед. — Ежели живешь ты правдой да прямизной, да артель у тебя стоит в согласье и любви, да ежели ум у тебя есть, так вот ты и король! Ходи прямо, смотри бойко! Стыдиться тебе не перед кем! Что смотришь? Правду говорю…
Я, действительно, слишком пристально смотрел в лицо деда. Господи, что это было за лицо! Оно все играло и светилось так же, как у ребенка. Но что это было: сознательный самообман или иллюзия голодного?
— Ну, пойдем, я тебя теперь с моей артелью познакомлю… Ведь я, брат, ею и силен… Кабы не артель, так где бы мне королем быть! — наивно заметил Чахра-барин, вступая в сенцы.
V
Через сенцы, у которых половицы, что называется, «ходуном ходили», вошли мы в левую, «переднюю» половину избы. В ней было темно, душно и тесно. Сквозь маленькие заплатанные окна едва пробивался осенний свет, да и его загородили широкие спины сидевших на лавке мужиков. Их было человека четыре; тут же была в сборе и вся семья, человек восемь; кроме того, висела в углу люлька, у которой сидела молодая баба и кормила ребенка. Чрезвычайно низко висевшие у самых дверей полати[9] как-то еще больше увеличивали тесноту. На полатях, вниз животами, валялись малые ребятишки, свесив вниз свои кудлатые, взъерошенные головы и смотря на нас бойкими, шаловливыми глазами.
— Пришел? Ну, а мы думали, ты уж у барина загулял… Ты ведь с ним любишь хороводиться, — заговорили хором сидевшие по лавкам мужики.
— Загулял! Чай, я, слава тебе, господи, не вертопрах какой, — обиделся дед. — Осмотрел вот все, обсчитал в королевстве-то своем, чтоб после не забыл что…
— Не бойсь! Не собьешься в мужицком-то королевстве!
— Не велики кладовые-то припасены, упомним, бог даст! — сказал, улыбаясь, молодой мужик, вставший при нашем приходе.
— Ну, вот, — рекомендовал мне дед, — это вот сыны мои, а это — старики, сваты да шабры, — знакомы тебе… А это бабы! — махнул дед, не оборачиваясь взад, рукой к печке, за загородкой которой стояли две-три молодые женщины.
Я поздоровался с его сыновьями «в руку». Один из них был высокого роста, с большою рыжею лохматкой, плечистый, здоровый, с веселым, открытым лицом, из тех мужиков-весельчаков, у которых на губах постоянно витает добродушная насмешка. Он был в красной ситцевой рубахе, суконных шароварах и больших сыромятных сапогах. Другой выглядел еще совсем парнем: низенький, сухопарый брюнет, подстриженный «в кружку», с серебряною серьгой в ухе, в суконном пиджаке и глянцевитых, с набором, сапогах. Это было одно из тех ухарских, беззаботных и несколько нахально высматривающих лиц, которых много встречается среди столичного фабричного люда.
По передней стене, действительно, сидели все мои знакомцы — и Самара, и кузнец с детским лицом, и сам дед Ареф приплелся кое-как; только четвертый старик не был мне знаком: это был кудрявый, черноволосый, смуглый, с крючковатым носом, низенький, коренастый мужичок, с вывихнутым плечом, которое он поминутно вздергивал до самого уха; на нем был новенький, со стоячим воротником сермяжный полуармяк. Он постоянно переводил глаза с одного говорившего на другого и так внимательно вытаращивал их и следил за разговором, что казалось, для него было крайне важно не потерять ни одного слова. Сам же он больше молчал.
— Пришел и ты? — обратились ко мне старики, кивая головами. — Посмотри, как нищую суму делить будем, — прибавил старик кузнец.
— Ну-у, нищую! Слава богу… чем наградить — найдется. Не по кабакам век прожили… Не знаю, как дальше дело поведут, а у нас, слава богу, заслуги есть… Крестьянство свое содержали, — обиделся опять дед, сердито расстегивая под бородой ворот кафтана.
— Да это я не в обиду тебе сказал, а так… больше для всего крестьянства… Что для барина наше хозяйство? Пустое место… А туда же, скажет, делить собрались… Вишь, старики собор собрали! Как быть! Все ж позабавятся, старину вспомнят! — добродушно подсмеивался старый кузнец, начиная жевать беззубым ртом.
— У всякого свой сурьез, — категорически заявил Чахра-барин и, обдернув синюю пестрядинную рубаху[10], махнул по столу рукой. — Бабы! прибери со стола! — грозно крикнул он. — Что за порядок! Что вы, не видите, что ли?.. Экая деревня! Рады, что мужья приехали, и глаза разбежались!
Дед ворчал, старики и сыны молча улыбались. Я подошел к старшему сыну.
— Делить вас дед хочет, — сказал я, чтобы чем-нибудь начать разговор.
— Делиться хотим, — поправил он меня.
— Что же, сами хотите?
— Да из-за баб больше… Нам что! Мы в Москве живем, в заработках… А вот бабы… Дедушка-то стар уж стал, настоящего распорядка с бабой не сделает… Бабы забижают! — подмигнул он мне добродушно на отца.
— А ты бы… того… скромненько, Титушка, — сказал дед сыну, сдержанно кивая бородой. — Погодить бы… Вот, когда я сам своему пределу конец положу, тогда и разговаривай!.. А то ведь здесь старики… Смешки-то оставь!
Сын захохотал беззвучным смехом и замотал из стороны в сторону своею рыжею лохматкой.
— Да нам что!.. Господь с тобой, — ответил он, — владычествуй!.. Мы в твою команду не встряем… Сделай милость!.. Мы вот — ноне здесь, а завтра нас нет… Все в твоих руках! Сам за все и ответствуй. Мило — так командуй, а не мило — твое дело!.. Мы тут ни при чем… Ваше дело с бабами!
И Тит опять засмеялся беззвучным смехом.
— Да уж надоть правду сказать: чужой век заедать — заедает, а распорядков хороших мало видно! вдруг сказала сидевшая у люльки женщина, бросила в нее ребенка и порывисто начала его качать, — Кабы из его-то команды пользу видеть…
— Молчать! — грозно перебил дед. — Ах ты, эдакая… сорока! Али муж приехал, так и страх потеряла?
— Кабы ежели… А то шумит, что сухой веник, — не слушая, продолжала бойкая баба, — со всеми соседями перессорил своими-то порядками…
— Перестань!.. Что за самоуправство? — протянул презрительно-наставительным тоном, искоса