Рудником; за нею два полка драгун Витовского и две хоругви яворовского старосты, в одной из которых служил поручиком знаменитый Стапковский; затем шла собственная хоругвь пана каштеляна, королевская хоругвь под командой Полянского и все войско Любомирского. Ни пехоты, ни повозок с собою не взяли, решив для скорости идти налегке.
И вот уже все они стоят под Завадой, — целая армия, полная сил и боевого огня. Тут Чарнецкий выехал вперед, выстроил полки в походный порядок, а сам стал чуть поодаль, чтобы обозреть свое войско на марше. Конь под ним фыркал и мотал головой, словно приветствуя проходящие полки, а у пана каштеляна от радости сердце ширилось в груди. Картина перед ним была и впрямь великолепная. Безбрежное море конских голов, над ним суровые солдатские лица, кивающие в такт ходу коней, а поверху сабли и пики, ослепительно сверкающие в лучах утреннего солнца. Так и ведаю от них несокрушимой силой, и сила эта передавалась каштеляну, ибо он видел теперь перед собой не беспорядочную толпу волонтеров, но настоящее войско, закаленное в горниле войны, отлично снаряженное и обученное и столь лютое в бою, что никакая другая конница в мире не могла бы равными силами ему противостоять. Чарнецкий чувствовал, что здесь нет и не может быть места сомнению, что с этими людьми он в пух и прах разобьет войско баденского маркграфа, и в предчувствии грядущей победы лицо его озарилось ярким светом, лучи которого, казалось, падали на идущие мимо полки.
— С богом! За победой! — воскликнул он.
— С богом! Мы победим! — отвечали ему могучие голоса.
Этот возглас прокатился по хоругвям подобно грому. Чарнецкий пришпорил коня и догнал передовую лауданскую хоругвь.
И начался поход!
Они мчались, обгоняя ветер, как мчится стая хищных птиц, издали чуя добычу. Нигде, даже среди степных татар, не слыхивали о подобном походе. Солдат спал в седле, ел и шил, не спешиваясь; коней кормили из рук. Оставались позади реки, леса, деревни, города. Мужики по деревням только выскочат, бывало, из хат посмотреть на войско, а войска уж и след простыл, лишь пыль клубится вдали. Скакали днем и ночью, делая лишь краткие привалы, чтобы не загнать лошадей.
Наконец близ Козениц они наткнулись на восемь шведских хоругвей во главе с Торнешильдом. Лауданская хоругвь, шедшая в авангарде, первой заметила неприятеля и с ходу, не останавливаясь, ринулась в атаку. Следом пошел Шандаровский, за ним Вонсович, за ним Стапковский.
Шведы, полагая, что имеют дело с партизанами, приняли бой. Через два часа никого из них не осталось в живых, некому было добежать до маркграфа и крикнуть, что это идет Чарнецкий. Восемь шведских хоругвей были попросту стерты с лица земли. Затем победители кратчайшим путем помчались к Магнушеву, так как, по донесениям лазутчиков, маркграф баденский со всем своим войском находился в Варке.
Ночью Володыёвский был отправлен в разъезд; ему поручено было выяснить численность и местоположение войск.
Заглобе новое поручение пришлось весьма не по вкусу, особенно сразу после похода, — таких походов, пожалуй, сам славный Вишневецкий не проделывал; сильно ворчал старый рубака, но все же три войске не остался, а предпочел идти с Володыёвским.
— Золотое было времечко под Сандомиром, — говорил он, потягиваясь в седле, — знай ешь, да спи, да на осажденных шведов издали поглядывай, а теперь вон и к манерке приложиться некогда. Да почитайте хоть antiquorum[103], военную науку великого Помпея и Цезаря, — нет, пан Чарнецкий новую методу выдумал. Где это слыхано, столько дней и ночей в седле, — этак все брюхо растрясешь. С голоду черт-те что в башку лезет, так вот все и чудится мне, будто звезды — это каша, а месяц — шкварка. И это называется война! Ей-богу, так есть хочется, что я готов обгрызть уши собственному коню!
— Завтра, даст бог, разделаемся со шведами, отдохнем.
— По мне, уж лучше шведы, чем такая канитель! Господи! Господи! Да когда же наконец будет в Речи Посполитой мир, а у старого Заглобы теплая лежанка и подогретое пиво… Пусть бы уж и без сметаны… Трясись, старый, на кляче, трясись, пока до смерти не дотрясешься… Нет ли там у кого табачку? Прочихаюсь, — может, хоть сон из меня выйдет… И что это месяц светит прямо в рот, чуть не в кишки мне заглядывает, чего он там ищет, не знаю, — ничего там нету! Право же, не война, а черт знает что!
— А вы, дядя, возьмите да и съешьте месяц, раз это шкварка, — предложил Рох.
— Знаешь, если б я тебя съел, можно было бы сказать, что воловьего мяса наелся, да боюсь, как бы последнего ума не лишиться от такого жаркого.
— Если я вол, а вы мой дядя, тогда кто же, дядя, вы сами?
— Вот болван! По-твоему, Альтея оттого родила головешку, что сидела у печи?
— Какое мне дело до Альтеи?
— А такое, что если ты — вол, то сначала спроси, кто твой отец, а не кто дядя! Вон Европу тоже бык похитил, однако брат ее был человеком, хоть и приходился дядей ее потомству. Понимаешь?
— Понимать не понимаю, но поесть чего-нибудь я тоже не прочь.
— Съешь хоть черта с рогами, только отвяжись! Эй, пан Михал, что это? Почему мы стали?
— Варка видна, — сказал Володыёвский. — Вон колокольня блестит под луной.
— А Магнушев мы уже проехали?
— Магнушев остался справа. Странно, что по эту сторону реки нет ни одного шведского разъезда. Ну-ка, спрячемся вон в тех зарослях, постоим, может, бог языка пошлет.
И пан Михал подвел отряд к кустарнику и расположил людей в ста шагах справа и слева от дороги, приказав стоять тихо да покороче держать поводья, чтобы ни одна лошадь не заржала.
— Подождем, — сказал он. — Послушаем, что делается за рекой, а может, и увидим что-нибудь.
Стали ждать. Долгое время ничего не было слышно, кроме соловьев, которые самозабвенно распевали в соседнем ольшанике. Усталые солдаты начали клевать носом, а Заглоба лег на лошадиную шею и заснул крепким оном; даже кони дремали. Прошел час. Наконец чуткое ухо Володыёвского уловило словно бы стук копыт по твердой дороге.