понемногу краснеют. Пианист Яша, ласково улыбаясь, тянется к зубровке. Кикиша отчаянно морщит от волнения лоб и моргает… И на этом фоне бледная, чуть полная «петербургская дама»…
В ее манерах — спокойная прелесть. В улыбке — приятное спокойствие. Все в ней от этой улыбки, до легких, каких-то свежих, духов, не таких, какими душатся «наши» дамы «богемные» — из другого мира. Ей лет тридцать — может быть, тридцать два. Так вот в кого влюблен «любовью бессмертной» мой «бульдог» романтический. Что ж, понимаю. Но я и не подозревал, насколько она из «другого мира». Ох, если бы знал, отсоветовал бы Кикише устраивать этот обед.
Она мило болтает, мило улыбается. Держится так, точно ничего естественнее для нее нет, как обедать в обществе вот таких «настоящих» парней» за таким вот изобильным столом… Но….
Пианист Яша смотрит все ласковей — с перцовки он перешел на рябиновую. Лица прапорщиков из торжественно-каменных стали благодушно оживленными. Они еще только чавкают, отвечая «да» и «нет», но уже лихо покручивают отрощенные на фронте усы: по всему видно, сейчас заговорят… Нянька, раскрасневшись от плиты, принаряженная, в наколке, толкая дверь коленом, — руки заняты, — вносит блюдо и ставит на стол. Зразы по-польски и макароны в томате. В хлопотах о закуске Кикиша забыл о меню. Нянька постаралась на свой вкус. Кикиша густо багровеет:
— Варвара Павловна… Может быть, может быть, вы не любите это?..
— Напротив, очень люблю, — она улыбается.
— Дивное блюдо, — вмешивается первый прапорщик.
— Роскошь, — поддерживает второй.
— Амброзия, — ласково мурлычет пианист и проливает рюмку рябиновой.
— Это, господа, не консервы из обезьяны…
Языки развязываются с необыкновенной быстротой.
Прапорщик-актер тянется к своему приятелю — чокается.
— Ваня, вместе вшей кормили…
Тот отталкивает его стакан и тянется со своим к Варваре Павловне.
— За милых женщин, прелестных женщин…
И, оборвав пение, торжественно провозглашает:
«…Мы, идущие на смерть, приветствуем вас…»
Варвара Павловна улыбается своей спокойной прелестной улыбкой.
— Благодарю вас, Николай Васильевич, я не хочу больше вина. Но мне очень хорошо. Очень у вас нравится…
…Часов девять вечера. Пианист Яша сидит за пианино, раскачиваясь всем корпусом. Он высоко заносит палец, тычет в басы и сияя оборачивается:
— Варвара Павловна, лев идет на водопой.
Потом в дисканты:
— Лев пьет…
Прапорщик-актер бурно аплодирует. Его друг, покачиваясь, встает и спотыкаясь бредет в соседнюю комнату. Трещат пружины дивана. Вздохи. Глухое бормотанье: «…мы, идущие на смерть…»
Потом слышен храп…
Кикиша бледен. Челюсти его страшно подпрыгивают. Варвара Павловна кладет ему руку на плечо:
— Ну что вы, право, мне очень нравится. Только я устала, пора домой [78].
И она улыбается.
…По пустому Каменноостровскому, через черную Неву вдоль засыпанного снегом Марсового поля я везу Варвару Павловну домой. Она кутается в мех. Ее бледное, чуть полное прелестное лицо грустно. Прощаясь у подъезда, она говорит:
— Вы увидите Николая Васильевича завтра. Пожалуйста, скажите, что я осталась очень довольна… что все это… пустяки. Успокойте его — он такой славный, милый.
* * *
В последний раз я видел Кикишу в ноябре или декабре 1917 года. Он пришел ко мне неожиданно ночью, грязный, в солдатской шинели.
Похудел, щеки давно небриты. Жадно ест хлеб, жадно пьет чай. Но в остальном — такой же. Лениво улыбаясь, рассказывает, как отстреливался от большевиков в юнкерском училище, как потом «едва выскочил», с двадцатью юнкерами ходил занимать «телефонную станцию»:
— Теперь тут организовываем одно дельце — Смольный взорвать. — Что? Почему ничего не выйдет? Дело простое…
И вдруг, между прочим, со смущенным вздохом:
— Я тут, между прочим, одно рондо сочинил. Хочешь послушать?
…Он ушел рано утром, когда я еще спал. Оставил старый желтый портфель и записку: «Зайду вечером попозже». Больше я его не видел…
В портфеле были — пачка воззваний на гектографе: «Грудью за Учредительное Собрание, против захватчиков власти»… и записная книжка. В книжке — адреса, старательно оттушеванный лев, похожий на барана, и на отдельном листке «Из афоризмов Николая Кузнецова».
Афоризмы были такие:
«Храбрый трижды позволит себя дернуть за нос прежде чем дать в морду».
«Счастливые люди Блигкен и Робинзон — все знают их фамилии» [79].
«Наказание за первородный грех — не смерть а любовь».
«Водку следует запивать пивом».
II[80]
Я жил на Почтамтской, в самом конце, как раз против развалин дворца Фредерикса, сожженного в первые дни «Февраля». Значит только перейти на Николаевский мост и… Стоит ли брать извозчика? Да и денег на извозчика нет — разменены на немецкие марки…
Я вышел из ворот, потоптался с минуту на месте… (должно быть, пловцы через Ламанш так топчутся перед тем, как броситься в воду) — оглянулся последний раз на окна…
Сколько раз за советское время я «собирался» за границу. Все так собирались. То бежать в Финляндию, то «оптировать» литовское подданство, на которое имели «веские права» в виде открытки, полученной когда-то в Вильне, то еще каким-то фантастическим способом. И вот в самом деле еду, только безо всякой фантастики: в кошельке проходной билет, в чемодане советский паспорт.
Мелкий дождь, набережная, дрянной немецкий пароходишка Карбо II (на обратном рейсе он попал в бурю и потонул), осмотр вещей, коробочка-каюта… Никакой фантастики: точно стоишь в очереди за пайком или ждешь на вокзале пересадки — усыпительное томленье. Потом пароход медленно ползет по Неве мимо складов и элеваторов, в лицо бьет мокрый октябрьский ветер, и военный в непромокаемом плаще, делая под козырек, прикуривает от моей трубки. Это чекист, проверявший визы — он сойдет в Кронштадте…
И только когда от Кронштадта остался лишь купол собора на ледяном сине-лиловом небе, сильней закачало и гонг загудел, сзывая пассажиров к ужину — точно блеснуло вдруг: «Кончено! Пять лет советского Петербурга для меня кончены»…
Да, кончены. И как обыденно, как благополучно: паспорт, визы, дождь, Карбо II!.. А сколько раз