— Ничего, я обожду, это очень слободно. Только сделайте милость, Николаевна… Плачет ведь паренек-то: сходи, говорит, маманюшка, спросись…
Вздрогнул голос; тихо воющая нотка вырвалась на одно мгновенье. Побежали непослушные слезы. И барыне не показалось смешным, что Григорьевна высморкалась в руку и вытерла пальцы о полу шубы.
— Ну, не плачь, не плачь… слезами не поможешь ведь, — неуверенно сказала прокурорша. — Впрочем, давай-ка сюда твой обвинительный акт, покажу мужу.
Григорьевна, всхлипывая носом, достала ширинку из пазухи, бережно развязала и подала бумагу прокурорше. Когда она ушла с ней через залу в угловую комнату, налево, из которой доносился говор нескольких голосов, Григорьевна отерла слезы — опять затеплилась крошечная искорка надежды оттого, что голос у прокурорши был ласковый и участливый. Она с любопытством заглянула в раскрытую дверь залы. Ей не было видно огня, но отблески на черной крышке рояля и на позолоте стульев отражали яркий свет. И был на всем такой нарядный лоск, блеск, отпечаток диковинной роскоши и богатства, что она не могла подавить вздоха безнадежной зависти: вот где живут счастливые люди, не ведающие ни горя, ни напастей, ни сухоты сердца…
Выбежал мальчуган в кудряшках, с игрушкой в руках.
Серые глазки, крошечный розовый ротик. Остановился в дверях залы и широко раскрытыми, любопытными глазенками уставился на длинную шубу Григорьевны, обшитую по борту беличьим мехом.
«Как раз, как мой Уласка», — подумала Григорьевна. Отвернула полу, достала из кармана горсть тыквенных семечек.
— На-ка поди, чадушка!
Мальчуган, как маленький зверек, из предосторожности подался назад от ее протянутой руки.
— Бери, дурачок, — сказала она ласково.
Он ногой и рукой сделал угрожающее движение, как будто хотел испугать ее.
— Ой, боюсь, боюсь! — воскликнула она, тотчас же поняв его движение. И оба рассмеялись. Он — точно стеклянный горошек рассыпался.
— Это чего же у тебя, чадушка? Машина?
Мальчик прижал игрушку к груди и закрыл ее руками.
— Кораблик!
— Карапь? Ишь ты? У меня тоже такой-то, как ты, бегает… Как раз такой-то. С горки катается — беды-ы… Ухлюстается за день-то по пояс!..
Вышел прокурор с бумагой. Лицо румяное, нафабренные усы и светлая лысина во всю голову.
— Ну что, тетка? — снисходительно сказал он, прожевывая закуску, — пахло от него каким-то душистым вином.
— Сделайте милость, ваше благородие, дайте наставление.
Прокурор надел золотое пенсне на нос, и лицо его приняло суровое выражение. Он развернул бумагу, но вдруг остановился, склонил голову книзу, словно собирался боднуть кого-то, и уставился блестящими кружочками стекол в мальчугана, стоявшего в дверях залы.
— Ты зачем тут, Кока? Я тебе что говорил: в переднюю не выбегать! потому что… потому что в городе скарлатина!.. Если ты будешь не слушаться, отдам тебя вот тетке, — понимаешь?.. Она тебя в мешок и… понял?.. в мешок!..
Должно быть, понял Кока, потому что уронил свой кораблик на пол и убежал, проворно топоча ножками.
Как ни было тяжело на сердце у Григорьевны, она засмеялась над мальчуганом.
— Чадушка моя… испужался…
— Да… так в чем дело? — переспросил прокурор деловым, не очень любезным тоном. — Наставление? Какое же наставление? На днях, вероятно, переведут его в областную тюрьму — только и могу сообщить.
— А обвинение-то какое ему будет за это, вы мне скажите…
— А вот по статьям 1458-й и… 279-й…
Прокурор подергал губами, чвыкнул языком, вылавливая остатки закуски, и протянул бумагу Григорьевне.
— Да я — человек слепой, ваше благородие, — сказала она, принимая от него этот таинственный лист. — Кабы мы сведущие люди… А то мы люди степные, неграмотные… Статьи… а в какую силу статьи, мы не смыслим. Вы мне скажите, чего тут написано за них, за эти статьи?
Она склонила голову на бок, ожидая подробного разъяснения на свой вопрос. Прокурор слегка пожал плечами.
— А уж не знаю, матушка. Суд военный, понимаешь? Военная юстиция. Это — не то, что обыкновенные судебные установления. Если бы мы судили, ну — месяцев восемь дали бы, едва ли больше. А тут суд особый, военный. Строгий…
— Да уж небось вы знаете, по энтому суду как?..
— Знать-то знаю, да что ж… Толку-то тебе от этого немного, если скажу, что 279-я статья определяет смертную казнь…
— Смерт-ну-ю казнь?
Она как будто с любопытством подняла брови и остановилась удивленным взглядом на матовом блеске его пенсне.
— Смертная казнь, — коротко, с щеголеватой сухостью, повторил прокурор и незаметным движением сбросил с носа свое золотое украшение.
В ушах у нее загудело, и остановилось дыхание. Сквозь шум, широкий и непонятный, побежавший частыми скачками от сердца к голове, загудевший во всем ее теле, последние слова прокурора прозвучали странно, сказочно, невероятно. Скажи он, что сейчас вот этот потолок рухнет на нее и придавит навеки, она скорее поверила бы, яснее представила бы себе это, чем то ледяное, дышащее холодным ужасом, что крылось в новом для нее сочетании слов, сухо произнесенных прокурором: смертная казнь… Казнь… Смертная казнь! Да как же это?..
Она чуть не всплеснула руками, но прокурор вдруг чудно закачался на месте, точно подразнить ее вздумал. Ей хотелось сказать ему:
— Игрушечку-то раздавишь… гля-ка!..
Но он резко колыхнулся, поднялся вверх вместе с дверью, роялью, с блестками света на золоченых стульях и бесшумно покатился в темный и немой погреб.
Было это, вероятно, с минуту, не больше. Очнувшись, она с удивлением увидела, что вокруг нее встревоженно суетились какие-то господа и барыни, от которых так хорошо пахло, вместе с прокуроршей, брызгали на шубу водой из стакана, давали нюхать что-то едкое, толкавшее в нос и вызывавшее слезы, совали в руки стакан и велели пить из него. Прокурорша принесла рюмку вина, душистого, цветом похожего на крепкий чай. И все наперерыв уверяли Григорьевну, что отчаиваться нет оснований, раньше смерти умирать не следует, — суд рассмотрит, выяснит… закон допускает снисхождение… все, Бог даст, обойдется…
Она чувствовала необычайную слабость, — руки и ноги дрожали, как жидкие камышины, не было сил слово выговорить, — и равнодушие беззащитности перед неизбежным ударом, как снег, холодный и пушистый, мягко окутало душу…
На другой день она опять ходила в замок — порядок в этом маленьком городке был простой, пускали без затруднений. Хотелось ей успокоить сына, хотелось уверить в том, во что не верила, от чего билась и рыдала всю ночь, долгую зимнюю ночь, — хотелось ободрить его словами. Говорила ему то, что слышала от прокурорских гостей, а губы дергались от сдерживаемых рыданий, голос обрывался и угасал.
Он слушал ее молча, потупившись. Потом сказал порывисто, резко, с внезапной уверенностью:
— Нет, чего там… я и сам знаю: повесят меня. Все говорят: тебя, Роман, на шворку вздернут…
И, закрыв руками лицо, он закачался в отчаянии из стороны в сторону, сотрясаясь от беззвучных рыданий.
Сразу смело все ее слова утешения. Клубок покатился от сердца к горлу, перехватил дыхание и вырвался восклицанием нестерпимой боли: