ощущал волнение — невольное и смутное — от близости молодого, замиравшего под его взглядом тела. И было досадно на свою слабость и страшно… Он с усилием отводил взгляд к карте и, украдкой взглядывая на класс, встречал враждебно наблюдающие, насмешливые глаза, как будто проникавшие в его тайные мысли. А легкий запах, который шел от взволнованного девичьего тела, дразнил его воображение и снова притягивал взгляд к округленной девичьей груди…
И с трудом он заставил себя грубо сказать Квасковой — грубее, чем обычно, — чтобы подчеркнуть перед классом отсутствие малейшей слабости в себе:
— Довольно-с!.. Вам в кормилицы уже пора, а вы все еще в пятом классе торчите…
Кажется, кто-то тихо ахнул. Где-то захихикали. Кваскова постояла, улыбнулась бледно и жалко, пошла на свое место. Он спокойно, с особым тщанием, рассек клетку толстой единицей. С парты, где сидела Кваскова, послышались рыдания.
«Поплачь, голубушка, это полезно», — усмехнулся про себя Мамалыга и заботливо подул на единицу, чтобы высушить чернила.
«Пожалуй, что неосторожно», — подумал Мамалыга, вспомнив все это, но вслух сказал:
— Что же особенного я сказал ей? Действительно, этакая бабища и все в пятом классе…
— Ну вот… видите… — Начальница покраснела и заморгала глазами. — Значит, так оно и есть…
— Я не отрицаю: сказал… Ну что ж тут особенного?
— Егор Егорыч! — кротко, умоляющим голосом воскликнула начальница, — все-таки они — девочки… нельзя этого забывать…
Мамалыга резко встал. Наклоняясь к начальнице, испуганно глядевшей на него, и с упреком потрясая головой, он шипящим голосом, как бы по секрету, сказал:
— Поверьте, Любовь Сергеевна, они больше нас с вами знают! Больше-с!
И пошел к двери. У порога остановился и, вполуоборот глядя на лапчатый филодендрон, прибавил:
— Пусть жалуются! Пусть пишут! Наплевать, — извините за выражение, — в высокой степени наплевать!..
И вышел, направляясь в учительскую за журналом, — звонок на уроки уже был.
В учительской торопливо докуривал папироску круглый, коротенький математик Иван Алексеевич, у которого на подбородке росло с десяток волосков телесного цвета. Увидев Мамалыгу, он приветливо замычал, закивал головой и энергично потряс его руку. Потом затянулся еще раза два и, прижимая к животу журнал и кипу тетрадей, на ходу торопливо спросил:
— Вы Покровского-то этого знали?
— Какого Покровского?
— Да вот который застрелился-то сегодня… из вашей гимназии, говорят…
— Покровский?.. Евгений?..
— Кажется… Не слышали разве?
Мамалыга молча смотрел на Ивана Алексеевича. Серое, мясистое лицо его с вороной бородой, широкой сосулькой падавшей вниз, застыло на мгновение и как бы влипло в поднятые плечи.
— Застрелился?!
Казалось бы, что диковинного, по нынешнему времени? Привык слух к страшным словам о добровольной смерти, — звучат они каждый день. Одеревенело сердце, притупилась чувствительность, не стало жалости… А вот прошла она близко, непонятная и таинственная смерть, и повеяла холодом ужаса. В душе — бессильный, недоумевающий вопрос, и упрек, и жуткая мысль о неизбежном итоге собственной жизни: все там будем… Сжалось сердце.
— А причина? — спросил глухо Мамалыга. Иван Алексеевич пожал плечами:
— Неизвестно…
Молча вышли из учительской, прошли несколько шагов по коридору. На лестнице Иван Алексеевич, которому надо было идти вниз, налево, остановился, посмотрел на свои сапоги и тоном раздумья сказал:
— До чего удивительная молодежь нынче, ей-богу!.. Мамалыга, растопырив ноги и держа журнал за спиной, мрачно помолчал и ответил, думая о Покровском:
— Осьмого класса… Лохматый ходил… Инспектор все никак не мог заставить его остричься… Конечно, начитался Маркса… веры ни капельки, материалист… Ох-хо-хо!.. Времена!..
II
Переход из женской гимназии в первую мужскую — около версты расстоянием — Мамалыга обыкновенно делал пешочком: во-первых, экономия, во-вторых, моцион — вещь полезная.
После третьего урока, когда он спустился в вестибюль, у вешалки вместо швейцара Лариона его встретила молоденькая, краснощекая горничная. Она не знала, вероятно, что Мамалыга не допускал посторонних услуг и всегда одевался сам. Пока он с обычною осторожностью, бережно надевал калоши, она сняла его тяжелое пальто с полинявшими лацканами и держала наготове.
— Напрасно затрудняете себя, барышня!..
Мамалыга думал сказать это своим обычным, пугающим, суровым тоном, а вышло ласково. Он покосился на четко округленный бюст девушки, подкашлянул и скривил губы в приятельски-лукавую улыбку. Но сейчас же подозрительно оглянулся по сторонам, не наблюдает ли кто за ним…
Девушка смутилась и покраснела, — может быть, оттого, что он взял у нее из рук пальто. Она все- таки не поняла, что он был против услуг, и взяла с окна его фуражку.
— Благодарю! — буркнул Мамалыга, принимая фуражку и немножко недоумевая, почему она лежала не на обычном своем месте.
Постоял, посмотрел на девицу внимательным, изучающим взглядом. Хотел сказать ей что-нибудь приятное, но ничего не нашел.
— Мое почтение! — галантно взмахнул он фуражкой наотлет. Маленький розовый конвертик вылетел как будто из рукава и шлепнулся к ногам горничной. Мамалыга в недоумении поглядел на него, потом на горничную.
— Что это такое? — спросил он.
— Чего-с? — Горничная глядела на него простодушным, почтительно-выжидающим взглядом. И, догадавшись, что он спрашивает о конвертике, легко нагнулась, подняла его и протянула Мамалыге.
Мамалыга взял конвертик двумя пальцами, перевернул и прочел адрес: Тресотиниусу — в собственные руки.
— Что же это такое? Кому? Откуда? — спросил он.
— Вы оборонили-с… — ответила девушка.
— Я?.. Что за ерунда?..
Подозрение охватило вдруг Мамалыгу. Он заглянул на дно фуражки и увидел еще письмецо, свернутое треугольничком. Отвернул подкладку околыша — и за ней открыл несколько тщательно свернутых записок. У него даже пот выступил на лбу. Он понял теперь вдруг, внезапным озарением, почему иногда фуражка казалась ему так тесна — словно обручем сжимала голову. Ни разу не догадался он заглянуть под сафьян околыша, удовлетворялся объяснением гимназического врача Липатова, который уверял, будто при некоторых видах неврастении бывает субъективное ощущение: кажется, что пухнет голова… Вот оно что такое эта неврастения!..
Он разорвал конвертик, свернутый треугольником и адресованный какому-то Одинокому. Прочитал:
«Шурик! Напоминаю: сегодня в четыре, городской сад, третья аллея. Есть серьезные вопросы…»
— Недурно! Рандеву… так!.. Что же это за Одинокий? Псевдоним, конечно?..
Разорвал розовый конвертик. Мелким, бисерным почерком написано было в нем следующее: «Тресотиниус! Свинтус ты этакий! Почему надул, не принес окончание «Ключей счастья»? Жду сегодня, и если и сегодня не принесешь, то, во-первых, ты окончательно будешь в моих глазах поросенкова мать, а