— Не можешь, не можешь!.. А ты можешь? — теряя самообладание, говорит Васин громче, чем допускает благоразумие.
— Я могу…
— Других лишь учить, а сам «Отче» не прочтешь…
— У меня коса не будет верхушки схватывать…
— Ох, ты-ы… верхушки!.. То-то с твое тут не знают… Верхушки… Много ли тебя в земле-то? А наружу-то не густо… Верхушки схватывать…
Васин волнуется, сердится. Мой сосед фыркает от смеха, чувствуя действительную силу своих критических замечаний.
— Тут надо смысл маленький иметь, как приладить, как взять, как махнуть, — шепчет он мне в затылок, когда мы отходим на безопасное расстояние от надзирателя. — А у него она не туда и глядит-то…
Он заражает и меня желанием высказаться. Мне хочется говорить не по вопросу о том, как надо махать, — «средственно» или во всю мочь, а о том, как хороши покосы на моей родине, как пестрят луга яркими женскими одеждами, как легки и изящны движения работающих, а на вечерней заре вьется дымок под арбами, под кудрявыми яблоньками, над зеркальным озером звенят комары и песни… В облаке пыли возвращается стадо по дворам. На большом красном быке, на спине, у самого хвоста, сидит мальчуган и, гордо улыбаясь, посматривает по сторонам.
— Вот так донец! — со смехом кричит ему встречный казак.
Все бы это я рассказал своему соседу. Но… вон вышел уже «старший», сытый, румяный, с выхоленными усами и самодовольно уверенным взглядом. Сейчас задребезжит электрический звонок над входной дверью, и пестрая цепь наша будет проглочена этим тяжко пыхтящим корпусом. Я молчу. Взор мой прикован к фигурам начальников. В них столько великолепия… Сколько снисходительного презрения в их взглядах, которые скользят по моей фигуре… Я любуюсь.
Старший заложил руки за спину и выставил вперед ногу в блестящем лакированном сапоге, а старик надзиратель подобострастным тоном говорит ему:
— Мясо-то я люблю, да жевать нечем… зубов нет… Это уж ежели варить да варить, чтобы нитками пошло. А то наскоблишь иной раз, ну — проглотишь… Борщ вот, например, его не жевать… Или капуста, скажем, картошка мятая — самая моя пища…
— Это пища бездушная, — небрежно возражает старший. — Картошка — ну, есть в ней основание какое? Вот биштексу порции три — это имеет свою приятность, это я понимаю…
— Соболезную я о вашем печальном положении, Васин, — говорит мой сосед, пользуясь удобным моментом ослабления надзирательской деятельности. В голосе его дрожит и попрыгивает веселый смех.
— Не столько об тебе, сколько об лугу… попортишь ты его зря…
— Замажь рот!
— Пошматовал ни на что… Какой был лужок приличный — изгадил!
Васин бранится, а нам весело. Даже часовой в уголку улыбается. Он стоял все время в мечтательной позе, поставив один сапог на носок другого, обеими руками ухватившись за трехгранный конец штыка. Л теперь, видимо, прислушивается к словесной перепалке, и его тешит положение осажденного критикой Васина.
«Брат, стерегущий меня! — сентиментально думаю я, глядя па него. — И ты — невольник, грустный и темный, мечтаешь о родине, о лугах, о комариках, о родной деревушке… Когда-то ты будешь там? Когда будешь звенеть косой и равнодушно вспоминать о каменном корпусе, задыхающемся от тоскливой злобы и тесноты? Задумался ли ты хоть раз над ним, над скрытым в нем страданьем и над его таинственной связью с твоей судьбой?..»
— Говорил тебе: чище бери! чище бери! — опять язвит мой сосед по адресу Васина: — Эх ты, скопской!..
— Замолчи, слюнтяй — черт!
— Сказано: молодцы скопские! Хоша дураки, да большие!.. Тебе и впрямь сбивать мерзлое…
— Ну, возьмись сам! на!..
— Я-то возьмусь… У меня давно душа горит…
— Лишь языком… А что касается на практике доказать — ни черта не можешь!..
Обижается и мой сосед, забывает даже осторожность. Уже отойдя на опасную дистанцию, он оглядывается и громко возражает:
— Вот урезонь его, орясину… Торчит прямо, как человеческая аорта… Хочь кол на голове теши!..
— Ну, ты! опять звонить? На базар пришел? — слышится окрик надзирателя.
— Н-ну… гавкай, черт!..
Сосед мой говорит это тихо, но достаточно вызывающим тоном. Старший не слышит слов, но, очевидно, улавливает нечто непозволительное в тоне. Он дергает головой кверху и коротко, но строго тявкает своим тонким голосом:
— Э? Кэ-эк?.. Выйди сюда… ты!
— Я ничего, г<осподин> вахмистр, — виноватым голосом бормочет мой сосед.
— В темный захотел?
— Г<осподин> вахмистр…
— М-мал-чать!..
— Я только насчет лужка… Пошматовал, дескать, ты, Васин…
Мне не слышно дальнейших слов, но, оглянувшись, я вижу по виноватой спине и по рукам, которые мой сосед вытянул но швам, что он просит о пощаде. Слышу, как опять коротко тявкнул раза два старший. Потом старик надзиратель повел моего соседа в корпус. Клочок на его подбородке быстро прыгал, словно отплясывал торжествующий танец, и голова угрожающе дергалась вверх.
Было жалко соседа, и обидное сознание бессилия наполняло отравой душу. Тяжко пыхтел корпус, и уныло качались передо мной спины с клеймами. Равнодушно шумел город. И через грубую трель езды, сквозь четкий лязг копыт откуда-то пробивались звуки музыки. Чуть улавливало их ухо — звенел вздыхающий и грустный мотив. Должно быть, гармоника. Порой и голос — будто женский или детский — пел… тужил и жаловался… красиво так, мягко и раздумчиво…
Дребезжит звонок над дверями.
— Домой! — командует надзиратель: — Меньше шаг!
Мы обрываем кольцо и вытягиваемся змеистой лентой. Домой… в тесную, неопрятную камеру с ароматом параши, с долгими часами тюремной тоски… Мы киваем друг другу головами, прощаемся. До завтра, товарищи по неволе…
— Меньше шаг! меньше шаг! — без надобности покрикивает надзиратель: — Не налезай… успеешь!..