мой, если пронесет Господь, наставлю в дисциплине. Сердитка меня взяла, а сам думаю: хоть бы пронес Бог благополучно… И что ж вы думаете! проскакал-таки! А уж строчили-строчили по нем — во-о!..
Хрипит счастливым смехом есаул, крутит головой, смотрит козырем.
— Мало того: назад — этим же трактом… Ну, тут уж был наказан. Видим: останавливается, слезает с коня, нагинается. Значит, сам ранен или конь. Потом уж ведет в поводу, вижу…
Издали шумлю: цел, что ль, елки зеленые? — «Так точно, г. есаул. Только вот… трошки… руку попортило… Землей присыпал». — Землей? Сукин ты сын, что ты делаешь? Пойдем за хутор, промоем. Я ж тебе как приказывал? Почему не ехал, где указано? — «Лошадку жалковато, г. есаул: кругом горы — версты четыре, а тут — рукой подать»… — Ах ты, друг сердечный, таракан запечный! Ну, а если бы тебя и совсем с лошадью ухлопали — короче вышло бы? — «Не должно быть, г. есаул, он не попанет»… — «Не попанет»? Гм… да… «Не попанет», а сейчас в больнице лежит… Ничего, мордашка веселая…
Кажется, никакие невзгоды, никакая нужда, ни холод, ни голод не в состоянии омрачить эти «веселые мордашки». Может быть, потому, что они примелькались глазу в своих пестрых лохмотьях, со своими босыми и полубосыми ногами, не особенно останавливаешься мыслью над этим вопросом: откуда этот неиссякаемый родник бодрости, резвости, жизнестойкости среди окружающих вздохов томительного ожидания, тревог и уныния? Непривычный, свежий человек должен был бы остановиться в изумлении перед этими большими ногами, весело попрыгивающими по октябрьскому белому утренничку, перед этим подобием штанишек, разлезшихся не только по всем швам, но и по всем нитям обветшавшей вконец ткани. А мы тут как-то попривыкли, молча проходим мимо, как будто так оно и надо и быть иначе не может. Лишний повод для обиходной юмористики.
Помню, сидел я как-то в сапожной швальне Усть-Медведицкой ремесленной школы, чинился и потому волей-неволей пребывал в одном только сапоге. Вошел еще один клиент, малый на взгляд этак лет четырнадцати, с краюхой ржаного хлеба под мышкой. Стал у дверей и робко спросил у главного мастера, обломком косы орудовавшего над клочком лохматой юхты:
— Дядя, а что стоит починить сапоги?
Мастер, суровый и надменный, как все мастера, не сразу удостоил нового клиента взглядом:
— А ну, покажи… ногу-то, ногу вперед!
Малый выставил вперед ногу в подобии сапога, обмотанную веревкой с клочком подметки с боку.
— А штаны не рассчитываешь починять? — спросил мастер, окинув мрачным взглядом сплошную прореху выше колена и ниже колена.
— Нет.
— А то бы уже заодно…
Посмеялись все мы — и клиенты, и мастера — в самом деле, и для штанов требовался основательный ремонт.
— Сводного полка, что ли?
— Так точно.
— А станицы какой?
— Березовской.
— Гм… там все такие… егаря… Ну, брат, дело за товаром. Починка недорого стоит. Товар добудешь, приходи — будем торговаться…
Березовский «егарь» постоял у дверей, пошмурыгал носом, молча повернулся и ушел. Раз «дело за товаром», то починка становится мечтой о сказочной жар-птице в райских садах… Походим босиком…
Я видел их, этих милых малышей, в разные моменты их воинского бытия.
Я видел их в момент первого формирования, когда из беженских таборов приводили их станичные атаманы со стариками. Ребята держались кучками, глядели диковатыми бычками, бродили косяками, загорелые, заветренные, в пыльных чириках и разномастных рубахах, и в первое время, когда бравые вахмистры и даже сам командир полка В.Г. Хрипунов и командир бригады полк. А.А. Гордеев учили их поворотам и построениям, были смешны, неуклюжи и нестройно-зыбки их ряды. Но внимание, которое уделено было этим вооруженным детям, было действительно отеческое, теплое, умелое внимание, преобразившее в одну неделю неуклюжих медвежат в надежную воинскую часть. И было много трогательного в оригинальной картинке: немолодой уже человек с лысиной во всю голову, прокурор местного окружного суда, член Войскового Круга, гвардии войсковой старшина В.Г. Хрипунов, с золотым Георгием на груди, широкими шагами, вприпрыжку, переносился от головы колонны к хвосту, весь взмокший от пота, воодушевленный и воодушевляющий, кричал зычным голосом:
— Атъ-два… ать-два… Левой-правой… левой-правой!.. Ать-два! Л-л-евой!.. Л-левой!..
Обучение это шло под звуки канонады — красным отчетливо было видно все, что делалось на улицах Усть-Медведицы, и они посылали трехдюймовые гостинцы в сторону юной неприятельской части. И когда вражеский снаряд, жужжа и захлебываясь, пролетал над ее головами и разрывался поблизости, зеленые воины первое время разлетались от него, как стая воробьев, или падали ниц, прижимаясь к матери-земле: командиру не без труда, не без криков приходились собирать их снова в колонну и под выстрелами делать «шаг на месте», чтобы приучить спокойно слушать музыку гранат и шрапнелей.
— Ать-два! ать-два! — энергично выкрикивал, махая в такт руками, В.Г. Хрипунов, стоя впереди, на виду, спиной к красным, как бы предлагая им целить в свой собственный тыл.
И приучая своих питомцев показывать пренебрежение к красному врагу, он водил полк с музыкой по улицам. Жужжали снаряды, рвались с громом и столбом пыли, а марш веско и бодро гремел, разливался, звенел, и Н.П. Васильев, наш первоклассный артист, доселе человек чрезвычайно штатский, а ныне мобилизованный, махал на виду у красных своей капельмейстерской палочкой, как едва ли махал когда- нибудь какой-нибудь закаленный в боях маршал своим жезлом…
Я видел их в окопах, когда они, заняв пост, изумляли стариков своей рьяной службистостью: ни очереди, ни смены — все на посту, все, не смыкая глаз, глядят в ночной, затканный серебристой лунной дымкой вражеский берег и на каждый шорох шлют выстрелы — пострелять они любили… И видел, как враг необычайно озадачивал их, появляясь внезапно и просто на берегу. Помню, догнал меня раз на улице малый с винтовкой, давившей его к земле, весь потный, взволнованный:
— Дедушка! там четверо вышли каких-то… красные, должно быть, руками махают… сдаться, что ль, хотят… чего нам делать?
И чувствовалась совершенная озадаченность в детском лице и голосе этого запыхавшегося воина.
Я видел их в бою — как на ученье развертывались их цепи, и шли бестрепетно вперед они, одетые в лохмотья, когда рядом с ними обмундированные в английское братья-крестьяне Таганрогского округа из так называемого старообрядческого батальона сдавались и перебегали на вражескую сторону без особых колебаний, без особой необходимости. Я видел их на больничных койках, раненых и умирающих, и ни одного зрелища более трогательного не удержала моя память, как зрелище безвременного угасания этих нежных, зеленых купыриков.
— Игнат, играй мне песню, — говорит с одной койки больной полудетский голосок. — Сыграй мне, Игнат, «В лесах темных Кочкуренских русский раненый лежал»…
— Да ведь не приказывают, Тимоша, — говорит сидящий у изголовья брат ли, или товарищ.
— Кто не приказывает?
— Доктор.
— Я дозволяю. Я — тяжело раненный. Мне сам фершал Иван Сергеевич на гармоньи играл… «Русский раненый лежал»… — медленно повторил полудетский голос.
И в тоне, вложенном в эти слова — русский раненый — звучала невыразимо-трогательная детская печаль, хрупкая и нежная. И трудно было удержать слезы жалости и скорби, ибо родина, великая и убогая, бессчастная родина теряла последние лепестки, самые ароматные, нежные и прекрасные… Я никогда не забуду дней, проведенных среди этих юных бойцов за край родной, вблизи неугасающего юного порыва, и героизма, и самоотверженности. Близость эта выпрямляла[8] согбенную печалями душу, сметала колебания и сомнения: есть еще порох в пороховницах родного края, в пороховницах казачества…