смущения, как и я. Акинфий держал в поводьях лошадей и смотрел куда-то в сторону, а Левонтич с несвойственной ему торопливостью бросился помогать Павлу Степанычу слезать с седла и по пути шепнул:
— С утра молятся старички, Пал Степаныч.
— Что же, мы их не съедим… Пусть себе молятся на здоровье…
Опять монотонное чтение, точно где-то жужжит большая зеленая муха и время от времени бьется о стекло головой. Мы все молчали. Сначала глаз ничего не мог разглядеть в полутьме моленной, и только потом выступили неясными силуэтами три молившиеся фигуры. Все старцы стояли в ряд, скрестив руки на груди, и в положенное время, точно по команде, откладывали широкие раскольничьи кресты, кланялись, и опять в воздухе поднималась та же зудящая нота, неотступная и щемящая, точно где-то быстро падали одна за другой капли воды. Я рассмотрел стоявшего ближе к окну старика. Это был среднего роста, плечистый и приземистый мужчина с лысой головой и благообразной «теневой» бородой, то есть расцвеченной сединой. Широкое лицо, выпуклый лоб и вся осанка придавали ему внушительный вид, особенно рядом с следующим, тщедушным и сгорбленным старичком, походившим на ветхозаветного дьячка. Он весь был какой-то серый, начиная со своего полукафтанья и кончая цветом лица, волос и глаз, — того особенного серого цвета, какой вещи приобретают от долгого лежания где-нибудь в кладовых или в сундуках, куда не достигает ни солнечный свет, ни свежий воздух. Третий старец для меня так и остался невидимкой, хотя, очевидно, он и «говорил канун», выражаясь по-раскольннчьи.
— Пал Степаныч, родимый мой…
Это был опять Лебедкин; он манил из-за угла, подмигивал и вообще имел вид человека, отыскавшего какую-нибудь редкость. Мы пошли к нему, под открылок-козырь. Здесь на земляной завалинке под шубой лежал еще скитник, глядевший на нас каким-то детски улыбавшимся взглядом. Он был или очень стар, или очень болен; оказалось первое.
— Отец Варсонофий… — как-то виновато бормотал Лебедкин, показывая глазами на бессильно распростертого старца. — Очень древний старичок…
— Какой отец… — зашептали бескровные, побелевшие губы. — Какой отец… Грешный раб божий Варсонофий, а отец у всех один…
Это было замечательное лицо — выцветшее, просветленное, кроткое… Жизнь в нем едва теплилась, как те колеблющиеся синие огоньки, которыми умирает живой огонь. Тело, высохшее и слабое, оставалось только как готовая в каждый момент распасться бренная оболочка умиротворенного и ушедшего в себя духа. Эти детские глаза, казалось, смотрели на нас с того света, смотрели с любовной жалостью, как смотрят иногда на попавшихся в шалости любимых детей. С землею здесь давно было все кончено.
— Ну, как здоровьем-то, дедушка? — спрашивал старик Акинфий, подсаживаясь на завалинку.
— А ничего… Слава богу. Перемогаюсь помаленьку…
— Вот господам любопытно посмотреть было на скитскую жисть. Ну, вот и приехали. Только вы-то не беспокойтесь: превосходные господа.
— Что же, милости просим… У нас добрым людям отказу нет.
— А сколько тебе лет, дедушка? — спросил Павел Степаныч.
— Не считал, родимый… Прежде-то считал, а тут и забыл. Порядочно-таки пожил на белом свете… Да…
Старец на мгновение задумался, потом обвел всех нас своим детским взглядом и точно подумал вслух:
— А ведь точно и не живал на свете… Точно вот все собирался куда-то, а тут и помирать пора.
— Сорок лет отец Варсонофий спасается, — проговорил Лебедкин. — За наши грехи богу отмаливает…
— Давно в лесу живу, родные… Два раза в острог садили, — думал вслух скитский старец. — Как же, сподобил господь принять утеснение. В первый-то раз полтора года высидел за беспаспортность, а второй четыре месяца… Сподобил господь… Один я тогда в лесу жил… А теперь вот ослаб… Плоть изнемогла…
— Не страшно одному-то в лесу жить, дедушка?
— На людях, милый, страшнее, да вот живете…
— А не блазнило тебе, когда один в лесу спасался?
— Одинова был такой случай: зимой, ночью, стою этак на молитве, а он как расскочится да ка-ак ударит прямо в стену…
— Кто он-то?
— Известно кто… Не любит он божьего дела, потому как ему сейчас тошно… Ну, как он ударит в стену мне, а я и слова не могу выговорить: стою и трясусь. Потом уж кое-как отошел и сотворил молитву: «Во имя отца и сына и святого духа…»
— Может быть, это так, дедушка… Мало ли в лесу притчится иной раз.
Старец посмотрел на нас с сожалением и проговорил тоном, не допускавшим возражения:
— А следы где? Я как отошел, сейчас засветил фонарик и пошел осматривать снег кругом избушки! ни-ни… Известно, чья работа, когда и следу не оставил. Ежели бы худой человек или зверь подошел, так следы бы наследил, а тут чисто…
— У него все чисто выйдет, у нечистого, — сокрушенно подтвердил Лебедкин и даже покрутил своей похмельной головой.
Наше обшество составляло оригинальную группу, так и просившуюся на полотно. Центр картины занимал старец Варсонофий; у него в изголовьях задумчиво сидел на обрубке дерева Павел Степаныч, контрастировавший своей могучей фигурой и цветущим здоровьем; в ногах молча стояли старик Акинфий и охотник Левонтич, а Лебедкин постоянно менял место. Под навесом бродили мягкие тени, делавшие светлевшую даль еще светлее. Прибавьте урывками доносившееся крюковое пение, и картина получится полная.
— Ты откуда родом будешь, дедушка? — допрашивал Павел Степаныч.
— А из Невьянского заводу, родимый… Тридцать лет в миру жил, грешил. У нас семья сапожники, ну и я тоже по этой части руководствовал…
— Жена была?
— Мирской человек… Была и жена. Померла давно…
— Зачем же ты в лес ушел: спасался бы дома. Не все ли равно, где молиться.
— Дома-то, родимый, и мысли домашние… Суеты больше, и ему это удобнее, когда домашними-то мыслями начнет ловить человека, как рыбу неводом. И то надо, и другое, и десятое… Уж он знает!..
— Мы вот к вам Акинфия привезли, — шутливо прибавил Павел Степаныч. — Будет ему грешить-то, пора и честь знать…
— Это ты правильно, Павел Степаныч, — угнетенно соглашался Акинфий, скромно опуская глаза. — Давно пора, только вот слаб я… недостоин… Не всякому это дано, чтобы в пустыне ухраниться от мира.
— Трудно… — вздохнул старец Варсонофий и любовно посмотрел на Акинфия. — Не всякому дано… В допрежние времена больше крепости в людях было и пустынножителей было больше, а нынче умаление во всем. Сиротеют боголюбивые народы… Господи, прости и помилуй!
— Мало скитов осталось, дедушка?
— Умаление благодати… Старые-то скиты позорены, а новых не слыхать. Пестрота началась и в старом благочестии…
Мы оставили старика на его завалинке. Лебедкин опять оставил нас.
— Павел Степаныч, вот она… — шепотом сказал он, указывая на стенку северного навеса.
— Кто она?
— А домовина… Это отец Варсонофий своими руками себе выдолбил, чтобы братию после того не обеспокоить. Божественный старичок…
«Домовина» действительно стояла у стены под самым солнопеком. Это был раскольничий гроб, выдолбленный из цельного дерева, — настоящая древнерусская «колода», в каких хоронили покойников еще во времена Владимира Красное Солнышко. Дощатых гробов древлее благочестие не признает. Лебедкин с особенным почтением обошел домовину со всех сторон, пощупал ее руками, постукал в дно пальцами и глубокомысленно заметил:
— Приятная вещь.