сожмет. 'Нет…- тихо скажет.- У меня тоже хватает'. И замолчит. Сам для себя чужой станет. Весь мир для него чужой. Идет и под ноги смотрит. У ресторана сетку с помидорами мне отдавал. 'Сабина. Я посижу часик. Ты домой иди…'
Не часик! Весь вечер сидел в ресторане. Всегда, всвгда, когда у него появлялись Хрущевы, он в ресторане сидел.
Ресторан… Один вход - два прохода. Название только красивое- 'Голубой Дунай'. Заходи в ночь-полночь - пару хрущевых красной морде в мундире дай и сиди до закрытия.
Богдана там все знали. Он только плащ свой снимал в гардеробе, а баян, гитара и барабан, микрофон друг у друга рвали:
'Сегодня у нас в гостях знаменитый пейзажист, портретист и маринист! Поприветствуем дорогого гостя! Все! Все! Поприветствуем!'
Барабан начинал стучать, гитара - бренчать, баян - кнопки перебирать. И получалось - 'Семь сорок',
Стаканщики руки вверх тянули:
'Пикассо! Пикассо пришел!'
'Пикассо сегодня в наваре!'
'Садись к нам, Пикассо!'
'Пикассо, дай на стакан!'
Давал. Музыкантам давал. Стаканщикам давал.
Не на стакан, не на два ^-коньяком дорогим поил, Простой, простой он, как хлеб с солью, был. Не стоили они коньяка дорогого. Богом клянусь - не стоили. Хотелось ему сказать. Хотелось домой увести. Но не любил он, когда я туда заходила. 'Тебе здесь не место!' - так говорил.
Эх, сердце, душа! Знал бы ты, какие места я видала, какую я жизнь видала, какую гадость видала…
Но не спорила с ним. С мужчиной не надо спорить.
Ждала его. Как собака ждала. Хотелось его увести. Охотников много сидело с ним рядом - в карманы заглядывали. А когда на порог выходил - ни одного не было, чтобы домой проводить. Раз одна прицепилась накрашенная, я ей лицо расцарапала. Она - босоножки в руки и убежала - передумала провожать. Я и сама его провожу.
Он не пьяный был. Не скажешь по виду, что пьяный. Весь хмель на душе у него был, душу давил, чудным делал. Ему много нельзя было пить. Пить человеку можно, когда он веселый, а когда камень на сердце - вино еще хуже сделает. Чудной, чудной он был пьяным. Со мной не хотел идти. Увидит меня, губы сожмет, воротник на плаще поднимет. 'Не иди за мной! - говорил.- Я хочу быть один…' - 'Как скажешь, душа моя!'
Я отставала. Он шел по улицам. Он шел и смотрел на свои плакаты и на картины смотрел. Он камнем в картину свою запустил, в ту, что висела у горсовета. Милиция на машине подъехала. Один к нему подошел, крикнул второму: 'Пикассо гуляет!' И не забрали его, уехали. А он побежал. Он не мог на одном месте сидеть. Он город из края в край оббегал. Он к Дунаю бежал. Сам с собой разговаривал: 'Бабушка! - кричал сам себе.- Бабушка ты меня слышишь? Ночь! Здесь черная ночь! Я не боюсь! Я никого не боюсь!' - И оглядывался. И возвращался на площадь, и снова к Дунаю бежал.
У меня очень ноги болели: я всюду за ним ходила, пока хмель его душу мучил.
Потом он слабел. Он садился в сквере у клумбы. Сидел сам с собой и оглядывался. Я уже знала, если он сел - можно к нему подойти. 'Богдан!-я говорила.- Пойдем…' Он смотрел на меня. Долго смотрел. Он как ребенок мать обнимает, меня обнимал. Он говорил: 'Сабина! Прости меня…' 'За что ты прощения у меня просишь? Ты сам по себе! Ты человек вольный,- я отвечала.- Хочешь - сиди здесь, хочешь - пойдем домой…'
Он слушался. Он меня как ребенок слушался. Обнимет меня. Остановимся в переулке. Волосы мои погладит. 'Цыганка ты, молдаванка! - вздохнет.- Никому я в этом мире не нужен…'
Мне не нравились эти его слова.
'Почему ты так говоришь? Не говори так. Не думай так. Ты мне нужен. Я тебе нужна. Ты мой родной. Ты единственный мой. Ты хороший, ты очень хороший. Я тебе ничего не скажу. Ты как хочешь живи. Только послушай меня. Прошу тебя, сердце мое. Не будь ты простым. Не будь. Не показывай свою душу чужим. Ты вино пьешь, а они твою душу пьют. Не пей с ними. Ты со мной выпей. Я станцую тебе. Я спою. Ты со мной грустным не будешь. А с ними не пей! Не давай им Хрущевы. Вон, тому, что за дверью стоял, морде красной в мундире, зачем десять штук отдал? Он тебе кто? Брат? Кум? Сват?! Он хабарь паскудный…'
Богдан молчал, слушал. В губы меня целовал:
'Не жалей,- говорил,- Сабина! Какая работа, такие и деньги…'
Домой придем, а Эльвира не спит. На кухне сидит со своим Куней 'хлопчичко', короли с вальтами тасует, 'интэрэсную' масть дожидается, старая кляча. Увидит, что мы пришли, губы подкрасит, куда там - царица какая.
'Богдан! - кричит.- Я женчина тэрпеливая! Но мое тэрпение имеет границы. Я прошу дать мине за квартыру…'
Богдан карманы свои выворачивал - ветер в карманах. Умолять ее начинал, упрашивал:
'Эльвира Леонтьевна, подождите, пожалуйста… Если хотите, я вас изобразить могу в виде русалки на фоне дунайских верб?'
'Не надо мине никаких русалок! -выламывалась Эльвира.- Мине гроши надо!'
'Эльвира Леонтьевна! У меня временное финансовое затруднение',- упрашивал Богдан. Так упрашивал - травой стелился. Гордость свою мужскую терял. Зачем, зачем он ей волю давал? Она хвост поднимала, курица дохлая. Она кричала:
'Мине не интэрэсуют ваши затруднения. Я знаю, откуда затруднения! - И на меня пальцем показывала.- Вы б с этой своей фифой поменьше шлэндали. Я вас уверяю, она вас голым оставит! Она сюда мне цыгань приведет!'
Меня эти слова как кнутом по лицу стегали.
'Чтоб язык у тебя отсох, чучело крашеное! -я отвечала.- Что тебе цыгане плохого сделали? Что? Что?'
Пугалась она. Куню своего в охапку, дверь на цепочку и тявкала, как собака:
'Воровка! Воровка! Цыганское отродье!'
'Что я у тебя украла? Что? Скажи еще слово - глаза твои выцарапаю…'
А она из-за двери.
'Я честная женщина1 Я это так не оставлю. Меня всюду знают! Я милицию позову…'
Дверью - хлоп. И закрылась на сто замков. Зови, думаю, милицию. Она к тебе и без вызова сама скоро приедет, спекулянтка ты старая.
Богдана раздену, уложу на кровать. А сама сижу, голос Эльвирин слушаю. Такая у меня злость на нее была. Дрожала вся. Ах, ты чучело! За такую комнату тридцать хрущевых брать. Холодно, простыни, наволочки сырые. И я еще - воровка. Что я у нее украла? Стерва поганая. Облить бы тебя керосином, чтоб ты сгорела со своим Куней…
Голос Эльвирин утихнет - мне легче. Я Богдана одеялом накрою. Он как ребенок малый всегда засыпал. А потом начинал ворочаться, душа его мучилась, камень хотела скорее сбросить, кричал во сне, бабушку звал, мать свою звал. Просыпался.
За руку меня брал, Рука мокрая - лицо жаром горит.
'Сабина! Сабиночка! Достань! Прошу тебя очень,.. Достань…'
Его слово - закон. Шла доставать. Ночь-полночь. Бежала по улице. Где окно горит - там всегда было. Приносила. Он выпивал. Озноб его тело бил. Пальто накидывал. Ходить начинал по комнате. От окна к двери. От окна - к двери. Сам с собой разговаривал. Шепотом разговаривал. Потом картины свои доставал, ставил рядком у стены. Лампу на пол ставил. Керосиновая была у нас лампа. Эльвира свет электрический нам отрезала. Нагорает, сказала, много.
Лампа у нас горела. Богдан стоял на коленях. Картины свои рассматривал. Ту, на которой мать его с бабушкой за столом сидят, долго рассматривал. Я на кровати лежала. Он думал, я сплю и не слышу, а я слышала все. Он шептал: 'Мама, прости меня! Прости меня, мама… Это никому не надо… Ничего не было… И тебя не было… Меня не было…- Утихал. Тень от его спины ложилась на потолок. Черная тень. Он руками